БегствоСтрашные рассказы, мистические истории, страшилки
270 3 ч 7 мин 59 сек
Нет никаких стен, кроме тех, которые перед тобой. Да и они, стоит тебе отвернуться, рассыпаются в пыль. Издрык Ловля льва…Что же касается внутренней жизни моей, то лишь Бог один может требовать у меня о ней отчета. Граф Калиостро, авантюрист. 1. Год тысяча девятьсот тринадцатыйВ железнодорожной кассе строгая малокровная девица сказала, что на вечерний поезд в Рим билетов уже нет. – А что есть? – лихорадочно спросил я. – В Лемберг, сегодня, на 21. 44 – ответила девица. И только 1 класс. – Давайте – равнодушно брякнул спешащий. Тонкая бледная рука с голубыми прожилками вен протянула билет. Человеку, недавно выпущенному из тюрьмы, все равно куда ехать. Окно купе 1 класса, вымытое начисто, показывало осенние поля. Напротив, на плюшевом диванчике, ехала полная дама с девочкой лет восьми. Девочка везла куклу, дама постоянно заказывала сельтерскую и жаловалась, что ей очень жарко. Разговаривали дама и девочка между собой по-французски, даже девочка куклу называла каким-то мудреным французским именем, картавя в середине слога. Когда-то меня тоже корили за дурное произношение: долго не мог заговорить, лет до трех с половиной грозили немотой, потом резко заговорил, но – косноязычно, с заиканием. Прошло и это, но публичных выступлений остерегался. На границе поезд стоял долго, и я ощутил проклятый холодок в животе – боялся, что не выпустят. Вдруг насчет меня есть распоряжение? Но – выпустили, будто так и надо – политических каждый день в Австро-Венгрию пускать. Ночью будили колеса и разговоры на перронах маленьких городков. Еврейки ссорились на жаргоне, шипели гуси, хлопали крыльями, пытаясь вылезти из плетеных корзинок. Фыркали лошади. Очнувшись утром один в купе – дама с девочкой сошли радехонько на нужной им станции, увидел квадратный беленый домик железнодорожного обходчика. Домик покрывала треугольная, ярко-синяя, крыша. Рамы и дверь тоже выкрашены в синий цвет. Домик стоял настолько близко к рельсам, что пассажирам не стоило никакого труда высунуть руку из окна и провести по беленой стене. Все это делали, и на стене оставалась длинная серая полоса, которую обходчик уже замучился забеливать. Возле домика росли высокие сосны, дальше шло поле, а еще валялись насыпанные груды щебня, песка (песок укрыт рогожей), доски и чан с едким смоляным варом. Пробежали, высоко вытянув свои змеиные шеи, упитанные гуси. Большой белый гусь раскрыл клюв и безбоязненно подошел к поезду. Но резкий гудок, искры и вой отпугнули птиц. Пролетев совсем немного, гусь плюхнулся всей тушей на кучу гравия и загоготал – режуще, обреченно. Поезд влетел в Лемберг, под навес, словно в ажурную крытую трубу. Через нее пролетают на том свете души в пункт сортировки? Но я не ощущал себя мертвым. Мне все казалось ново, интересно до жадности. Вокзал встретил десятком металлическим загогулин, оканчивающихся изящно выкованными львиными лапами. Когти их упирались в перрон. Для чего они предназначались? Держать дамские зонтики? Защищать чемоданы?Добрался до рыночной площади. Тощие собачки стояли у мраморных ног Дианы. Резное черное, точно обугленное здание соседствовало со светлыми окошками Ренессанса. В голову, с размаху прорезая крыльями воздух, едва не врезался серый голубь. На стеклянной двери аптеки белела намалеванная по трафарету суставчатая змейка. Из пасти ее торчал один неправдоподобно острый и длинный клык. Ради шутки сунул палец в пасть. Змеиная челюсть захлопнулась стремительно. Почувствовал адскую боль. Из раны капала алая кровь. Выскочил провизор, прижег ранку чем-то едким и забинтовал. – Странно, произнес провизор – стекло цело, палец прокушен едва ли не до кости. … Теофилия узнала о своей беременности только вчера. Не каждый день беременеют монашки бенедектинки, а если же такой грех случился, то незаконнорожденных детишек отдают в приют. Блудницу же остригают наголо, накладывают епитимью и отправляют в дальний монастырь. Целый год она обязана подниматься на ночные молитвы, носить колючую шерстяную рубашку и обматывать тело высушенными ветками дико колючего терновника. Вообразив, какие страшные синяки и шрамы оставит на ее белой коже этот терн, монашка связала немногочисленные вещи в узел и поздней ночью выбралась со второго этажа через окно во двор, сбросив вместо каната изношенную накидку, затем спрыгнула с забора на землю и побежала прочь. Остановилась она только тогда, когда освещенные шумные улицы отступили куда-то вдаль, приведя ее к Железной Воде, окраинному парку. Переодевшись в мирское платье, Теофилия стала вновь прежней крестьянкой Василиной, бойкой и симпатичной. … Переночевать я решил на траве, под деревом. Железная Вода, хоть и обозначался парком, больше походил на густо заросший лес. Расстелил старое кашне, под голову положил две свернутые в трубку газеты, накрылся пальто и уже начал засыпать, как услышал шорох и дыхании. Нет никаких стен, кроме тех, которые перед тобой. Да и они, стоит тебе отвернуться, рассыпаются в пыль. Издрык Ловля льва…Что же касается внутренней жизни моей, то лишь Бог один может требовать у меня о ней отчета. Граф Калиостро, авантюрист. 1. Год тысяча девятьсот тринадцатыйВ железнодорожной кассе строгая малокровная девица сказала, что на вечерний поезд в Рим билетов уже нет. – А что есть? – лихорадочно спросил я. – В Лемберг, сегодня, на 21. 44 – ответила девица. И только 1 класс. – Давайте – равнодушно брякнул спешащий. Тонкая бледная рука с голубыми прожилками вен протянула билет. Человеку, недавно выпущенному из тюрьмы, все равно куда ехать. Окно купе 1 класса, вымытое начисто, показывало осенние поля. Напротив, на плюшевом диванчике, ехала полная дама с девочкой лет восьми. Девочка везла куклу, дама постоянно заказывала сельтерскую и жаловалась, что ей очень жарко. Разговаривали дама и девочка между собой по-французски, даже девочка куклу называла каким-то мудреным французским именем, картавя в середине слога. Когда-то меня тоже корили за дурное произношение: долго не мог заговорить, лет до трех с половиной грозили немотой, потом резко заговорил, но – косноязычно, с заиканием. Прошло и это, но публичных выступлений остерегался. На границе поезд стоял долго, и я ощутил проклятый холодок в животе – боялся, что не выпустят. Вдруг насчет меня есть распоряжение? Но – выпустили, будто так и надо – политических каждый день в Австро-Венгрию пускать. Ночью будили колеса и разговоры на перронах маленьких городков. Еврейки ссорились на жаргоне, шипели гуси, хлопали крыльями, пытаясь вылезти из плетеных корзинок. Фыркали лошади. Очнувшись утром один в купе – дама с девочкой сошли радехонько на нужной им станции, увидел квадратный беленый домик железнодорожного обходчика. Домик покрывала треугольная, ярко-синяя, крыша. Рамы и дверь тоже выкрашены в синий цвет. Домик стоял настолько близко к рельсам, что пассажирам не стоило никакого труда высунуть руку из окна и провести по беленой стене. Все это делали, и на стене оставалась длинная серая полоса, которую обходчик уже замучился забеливать. Возле домика росли высокие сосны, дальше шло поле, а еще валялись насыпанные груды щебня, песка (песок укрыт рогожей), доски и чан с едким смоляным варом. Пробежали, высоко вытянув свои змеиные шеи, упитанные гуси. Большой белый гусь раскрыл клюв и безбоязненно подошел к поезду. Но резкий гудок, искры и вой отпугнули птиц. Пролетев совсем немного, гусь плюхнулся всей тушей на кучу гравия и загоготал – режуще, обреченно. Поезд влетел в Лемберг, под навес, словно в ажурную крытую трубу. Через нее пролетают на том свете души в пункт сортировки? Но я не ощущал себя мертвым. Мне все казалось ново, интересно до жадности. Вокзал встретил десятком металлическим загогулин, оканчивающихся изящно выкованными львиными лапами. Когти их упирались в перрон. Для чего они предназначались? Держать дамские зонтики? Защищать чемоданы?Добрался до рыночной площади. Тощие собачки стояли у мраморных ног Дианы. Резное черное, точно обугленное здание соседствовало со светлыми окошками Ренессанса. В голову, с размаху прорезая крыльями воздух, едва не врезался серый голубь. На стеклянной двери аптеки белела намалеванная по трафарету суставчатая змейка. Из пасти ее торчал один неправдоподобно острый и длинный клык. Ради шутки сунул палец в пасть. Змеиная челюсть захлопнулась стремительно. Почувствовал адскую боль. Из раны капала алая кровь. Выскочил провизор, прижег ранку чем-то едким и забинтовал. – Странно, произнес провизор – стекло цело, палец прокушен едва ли не до кости. … Теофилия узнала о своей беременности только вчера. Не каждый день беременеют монашки бенедектинки, а если же такой грех случился, то незаконнорожденных детишек отдают в приют. Блудницу же остригают наголо, накладывают епитимью и отправляют в дальний монастырь. Целый год она обязана подниматься на ночные молитвы, носить колючую шерстяную рубашку и обматывать тело высушенными ветками дико колючего терновника. Вообразив, какие страшные синяки и шрамы оставит на ее белой коже этот терн, монашка связала немногочисленные вещи в узел и поздней ночью выбралась со второго этажа через окно во двор, сбросив вместо каната изношенную накидку, затем спрыгнула с забора на землю и побежала прочь. Остановилась она только тогда, когда освещенные шумные улицы отступили куда-то вдаль, приведя ее к Железной Воде, окраинному парку. Переодевшись в мирское платье, Теофилия стала вновь прежней крестьянкой Василиной, бойкой и симпатичной. … Переночевать я решил на траве, под деревом. Железная Вода, хоть и обозначался парком, больше походил на густо заросший лес. Расстелил старое кашне, под голову положил две свернутые в трубку газеты, накрылся пальто и уже начал засыпать, как услышал шорох и дыхании. Сначала померещилось, что возле меня роется и копошится большая осторожная крыса. – Кто здесь? – крикнул я в темноте по-польски, опасаясь грабителей. – Я. Тонкий девичий голосок опасений не внушал. – Спи спокойно, а утром разберемся. Всю ночь Василина не сомкнула глаз – боялась странного незнакомца. Но утро развеяло ее предположения – спутником беглой монашки оказался некрасивый молодой мужчина в котелке, с зонтом-тростью и с золотыми часами старинной швейцарской марки. Поделился с ней своими запасами – холодной, в пупырышках, куриной ногой, бутербродами с колбасой, пахнущей кониной, кусочками осыпавшего крошками рафинаду. Василина набросилась на еду жадно, челюсти ее ходили автоматически, туда-сюда, поглощая кусок за куском, глаза умоляюще смотрели на оплавленные, цвета свечного воска, пласты нарезанного сыра. Тщательно обглоданную куриную кость она ловко воткнула в мокрую землю. – Я мясо последний раз видела года два тому назад – сказала она. – Это где ж так плохо кормят? – спросил я ее. – У бенедектинок – смущенно призналась Василина. – Я убежала от них. Уж больно есть хочется. Девушка вздохнула и отвернулась лицом к старому, узловатому вязу, сорвала лист и крутила его между пальцами. Потом тихо сказала:– Я очень боюсь возвращаться в село. Узнают, ославят, дегтем вымажут… Да и без того судьбу предсказывают страшную. Когда-то, маленькой, мне цыганка нагадала: «три лица сменишь, трех кавалеров потеряешь, а человек на веревке подберет по дороге». Неужели мне суждено стать женой висельника?– Чего не знаю, того не ведаю, панночка. Я гаданиям не верю. Сколько раз моя бабушка вечерами карты раскладывала, никогда они мне казенного дома не обещали, но только вышло, что на днях еле выбрался оттуда. Нет, не подумайте, я не преступник. Оклеветали меня по политическому делу, чуть в Сибирь не загнали. А теперь пора прощаться. – Погодите! – девушка остановилась, – вы, наверное, нездешний, раз не здороваетесь по-нашему. Тут говорить надо при встрече – слава Иисусу Христу, отвечать – вовеки слава, а то нарветесь на лихо. В моем селе все этими словами здороваются, да и везде в Галиции. – А где ваше село? – просил я у нее. – От Судовой Вишни чуть не доезжая, на развилке, где немецкий фольварк и разломанная мельница – донесся издалека звонкий девичий голос. … Бедекер[1] ничего не писал про Лемберг, но в книге немецкого путешественника, которую я предусмотрительно захватил с собой, рекомендовалось начинать осмотр города с горы Высокий Замок. Поднимаясь на возвышающийся, похожий на вавилонский зиккурат, курган Люблинской Унии, где в каштановой листве прятались обломки стен бывшего Замка (именно так, Замок, с большой буквы, называли его горожане), я неожиданно вспомнил свой гимназический кол. Кол мне поставил историк Боруевич за невыученную главу о Люблинской Унии 1596 года, и тогда крепко досталось, потому что кол – это серьезно. Кол легко подчистить в дневнике лезвием, но лезвие попалось кривое, тупое, чернила расползлись, дед схватил ремень…Ненавижу эту чертову Люблинскую Унию! Да и Кревскую тоже, хоть ее у меня не спрашивали! – плакал тогда выпоротый мальчишка. Теперь ироничная карга-судьба привела меня на курган, насыпанный в честь очередного юбилея этой распроклятой унии. Вместо Замка торчали остовы каменных стен. Низенькие, обсыпавшиеся, поросшие блеклыми папоротниками. Наверху солнце ударило в сотни крыш, куполов, башен, звонниц, ослепило, отразило, замешкало. Рана на пальце, нанесенная зубками нарисованной змеи, еще болела. Я понял, я все неожиданно понял! Этот странный, мокрый город без единого моста нарочно построен «под Иерусалим»! Со всеми холмами – вот белеет местная Голгофа, она же Кальвария, Лысая гора, действительно голая и пустая, как череп плешивца. Не хватает только западной стены, у которой бьются и кланяются евреи! Впрочем, уж чего-чего, а пейс и гольф под черные лакированные туфли на каблучках 18 века тут намного больше… Нет, это издевательство какое-то – я стою на вершине, а на меня, именно на мою голову, капает дождь! Все кругом сухие, сволочи. Сволочь – было главное мое любимое словцо. Сволочи все эти дамы и господа, а некоторые из них – психи. Психом был Фридрих Ницше, книжку которого про Заратустру я прочел, стащив из запертого ящика стола у отчима (отчим мой – немец, настоящий русский немец, дома водились хорошие немецкие книги). Сволочь и я сам. Сволочь. Мимо прошла барышня под кружевным зонтиком. И на кой ей этот зонтик? Он намокнет, суши потом! Надо из чертовой кожи зонты. Или из половинок крыл летучих мышей. Непромокаемая, прочная кожа – клещами не порвешь. Уезжал я из черного города (черный гранит, черные воды, черная грязь, Черная речка) – в город серый, зеленый, коричневый. Гибнущие сады, гордость конкурирующих друг с другом монашеских орденов. Кривые сучья старых яблонь, груш, слив, мшистые камни, плющи, подтачивающие ограду, ржавеющие ворота со скрипучими половинками. Я прошел через такие ворота в запущенный сад василиан. В саду бегали и кричали приютские дети, не обращая никакого внимания на незнакомца. Отлетевший каучуковый мячик ударился о белую стену, оставляя в ней темный и пыльный след. Девочка в холщовом платьице, с двумя завязанными восьмеркой косичками, подбежала и стала щупать руками траву, ища потерянный мячик. – У меня письмо матери настоятельнице, сказал сторожу и прошел внутрь. Слишком много здесь церквей и монастырей, орденских приютов, больниц. Слишком много кладбищ. Кладбища настигают путника, как волк в лесу, и бьют наотмашь в самую душу. Плачущие ангелы, кресты, тёрн, пятна разноцветных лишайников, кладбищенские черные коты, болотные ящурки. С почерневшего креста неожиданно сполз громадный белый полоз с красными усталыми глазами, протянулся во всю свою немалую длину и лег на плечо. Ни пошевелиться, ни выскользнуть. Змея смотрела не мигая, пыталась что-то шепнуть, но он не расслышал ничего, кроме шшшшшшшшшШипело всюду – в ливневых стоках, в фонтанах, во вздувшихся пузырях луж, в речи, в ходе трамваев…Река Полтва черна не только потому что страшный маг Лисиневич утопил в ее водах свои черные книги, и не из-за черной угриной шкурки. Черна она своими рыбами, маленькими, колючими, с острыми плавниками и выпученными глазами. Ест эта рыбка черный ил, внутренности ее черны, и даже кости не белые. Съешь такую – и неделю промаешься животом, зацепится она шипами за кишки, отгрызет острыми зубками кусок печени, проколет плавником сердце, выпустит всю свою отравленную слизь. Коли не умрешь от нее, то выскочит черная рыбешка с ужасными болями, ухнет снова в свою клоаку, ее съедят товарки, родят новых, и весь круг повторится миллионы раз. 2. Мученик Мардарий, мурмыло [2] те ж. Настоящее мое имя – Мардарий. Редкое, вавилонское или персидское. Откуда оно взялось? В святцах упоминается Мардарий – христианский мученик ранних веков. «Мар» на арамейском языке – господин. Дарий – древний персидский царь. «Господин мой Дарий». Верноподданнически звучит. Наградил им сельский поп – вредный, скандальный, с которым моя бабушка, богатая нечерноземная помещица, вела долгую тяжбу за землю. Из-за чего ее отношения с соседями расстроились, дойдя до того, что на поминальный обед пришло 9 персон. Я родился уже после этого суда, в распутицу, очень слабеньким, и, опасаясь, что не переживу ночи, меня спешно повезли крестить. Упрямые лошади не нашли дороги в соседнее село, к другой церкви. Остановились они, кроша копытами намерзший за вечер лёд, прямо перед воротами того самого нехорошего попа. Он был, вспоминали потом мои крестные родители, подозрительно весел, напевал, младенца не утопил, согласился назвать Василием, а что записал в метрическую книгу, внимания не обратили. Бомба разорвалась позднее. Лет до десяти бегал я Васенькой, получал подарки на Василия, письма отчиму подписывал – Basil, метрику никто не поднимал. Когда пришла пора записываться в гимназию, новый священник показал ту разлинованную книгу. По ней оказалось – нет никакого Василия, а есть Мардарий. В гимназии, правда, меня не дразнили Мордарием, Мордорылом – там принято обращаться к уникам по фамилии. В университете к нервному юноше с усиками и большими строгими глазами студенты обращались просто – Дарий. Это имя я очень хотел сменить. Оно было плохо еще и тем, что в глубинке священники часто нарекали подобными именами внебрачных детей, дабы они всю жизнь несли свой постыдный ярлык. Кроме того, Мардарий казалось иностранным: на 1 курсе один профессор принял меня за поляка, обращался исключительно цитатами из опального Мицкевича. Очень удивился, когда я ему сказал, что читал Мицкевича только на русском, и он глубоко ошибается. Ведь имя Мардарий встречается в пьесе Островского, а там оно – ничуть не иноземное. Уж не буду распространяться о том, как это неудобно – представиться хорошенькой девушке своим полным именем. Сразу смешки, наигранное удивление. Вы родственник персидского царя? Нет? А о чем думали ваши родители?Мое подозрительное имя сыграло гадкую роль и в деле студенческого кружка эсеров. Из-за него ко мне отнеслись более предвзято, чем к остальным, я продолжал томиться в камере, когда мои однокурсники уже вышли на свободу. Суд состоялся поздно, он меня оправдал, причастность к подпольной типографии и агитации не доказали, но из университета исключили. Даже если бы потом удалось восстановиться, дальше могли не допустить к юридической практике – а я всегда мечтал стать адвокатом. Спас меня дядя, брат отца, влиятельный военный чиновник, имеющий непосредственное отношение к внешней разведке в Европе и к славянским комитетам, где большой вес имел граф Бобринский. Наверное, именно дядино старое знакомство с ним сыграло решающую роль.
Стариком, перед отставкой, дядя полез выручать запутавшегося племянника-сироту. И сразу подал рапорт. По возрасту и здоровью. – Дело серьезно – сказал он мне тогда в камере, – студенческий кружок социалистов-революционеров, листочки из нелегальной типографии. Это тюрьма, это каторга, это дальше, чем Сибирь. – У меня нет шансов избежать ссылки? – спросил я, вытирая слезы. – Шанс есть всегда. Перестань реветь! Я всегда был противником твоего увлечения юриспруденцией. Словно предчувствовал, что ты попадешь в беду! Адвокатура – это мещанское занятие. Ты дворянин да к тому же небедный. Жаль, болезненное детство, незалеченная травма ноги сделала тебя негодным к военной карьере. Хотя … служить России можно не только в войсках. Есть занятия и для штатских, не умеющих садиться на лошадь. Ты умный, начитанный, языки знаешь. А скоро война. Стране понадобятся юркие тайные агенты в болевых точках Европы. Это тебе вполне по силам. Через год, два, три ни одна живая душа не посмеет вспомнить сегодняшнюю клевету! Ты будешь чист, ты будешь герой! Про твои приключения напишут роман! Гимназистки будут вешать над кроватью твой портрет, вырезанный из «Нивы»!– Ты хочешь, чтобы я стал шпионом? – закричал я. – Ты хочешь, чтобы играл чужие роли, слал донесения на лапках почтовых голубей? Это не по мне. Я скрытен, это так, но в моем дурном бабском характере нет ни мужества, ни стойкости, ни упорства. Я не шпион. У меня все на лице написано – ударил себя по большому выпуклому лбу и крикнул – знаете что? Этому господину доверять нельзя!Дядя улыбнулся:– Ты думаешь, будто внешняя разведка – презрительное, колкое слово? Будто труд агента – один маскарад? Это еще раз доказывает, как ты молод и наивен. Разведка – это интересно. Это работа для интеллектуалов высшей пробы. И голубей мы уже стараемся не гонять. Зачем птичек мучить в век телефона?– Может, я вправду слишком мало об этом знаю. Но не хочу. Если выбирать между агентурой и Сибирью – предпочту Сибирь. Я провалюсь, меня повесят. Спорить с моим дядей было бесполезно. В тот же день он пошел к графу Бобринскому, ржавая бюрократическая махина завертелась, и вскоре я увидел живое небо. Но клеймо «политического» уже прочно приросло ко мне, что я не мыслил оставаться в России, сам захотел бежать куда подальше, в горы, в сельву, в пески, с заданием или без, но бежать. Дядя все это отлично рассчитал, зная, что вскоре я «дойду» и в отчаянии выполню все, о чем он просит, лишь бы не сидеть под надзором. Всего этого со мной могло не произойти, останься я жить у родственников. В Санкт-Петербурге, в собственном доме на Мойке, обитал мой отчим со второй супругой (первая, моя мать, умерла в тяжелых родах). Он был немец, владел стеклодувной фабричкой, попутно торговал песком, камнем, глиной, лесом, пухом. Детей своих у них не было. Я считался их наследником, но, даже если б потерял это право, не обеднел бы – мне принадлежали капиталы бабушки, леса и земли деда, материнская рента. Лет с восьми меня стали привозить к отчиму в гости, дважды в год – на Рождество и к Пасхе. Это были золотые дни. В имении, в двенадцати верстах от уездного города, в семидесяти верстах от губернского, не было ни таких ёлок, ни таких спектаклей и вечеров, ни уж тем более такой роскоши и блеска. У бабушки я коротал дни за книгами. Учился рисовать. Немного музицировал. Скучал. У отчима в столице позволялось все – шалить, дурачиться, ломать вещи, лезть в лужи. Само собой разумеется, что, выйдя из гимназии, я приехал в Петербург с несокрушимым намерением учиться в университете. Отчим и мачеха уговаривали поселиться у них на Мойке. Огромный особняк, несколько комнат на выбор, хочешь – живи в отдельном крыле. Но, несмотря на то, что мне там нравилось, я снял недорогую комнатку в доходном доме, заходя к отчиму лишь по воскресеньям на поздний обед. Нет, я не увлекался толстовством и не стремился испытать себя бедностью. Просто следовал своим представлениям о скромной, но вольной студенческой жизни, которые сложились у меня еще в классе пятом-шестом, из рассказов кузена и прочитанных книг. Еще боялся оттолкнуть от себя своих приятелей по университету. Они были мещане, поповичи, сильно нуждались, подрабатывали частными уроками. Сказать, что ты живешь в собственном доме о двух этажах, с выездом, с прислугой, со звоночками на стенах, с электричеством, с ватерклозетом, означало потерять их расположение. Прозваться барином, франтом, подвергнуться едким насмешкам. Выглядело мое пристанище мрачно. Средняя по цене комнатка серого доходного дома, рядом две двери – столовая (хозяйка кормит обедами за дополнительную плату), наискось – другой студент живет. Наверху две швеи снимают комнату в складчину, слышен стрёкот «Зингера». Лестница скрипучая, пахнет кошками и обедом – гречка, щи. Занавески ситцевые. Этажерки с книгами. Узкие монашеские кровати, заправленные колючими одеялами. Керосиновые лампы коптят. Уборная выгребная, внизу. На этаже рукомойник с ледяной водой и педалью: нажмешь с усилием – льется тонкая струйка, ослабишь – кран шипит и фыркает. Водопровода, конечно, нет. За рукомойником – бак, по утрам хозяйская прислуга наливает воду из ведра. Ведро приносят с колонки. Колонка во дворе. Вода пахнет корюшкой. Дома же – ванна до краев наливаешь из крана, у трубы дровяная печка, воду нагревает. Перины мягкие. Ни клопов, ни тараканов. Ходит горничная Маша с метелкой из фазаньих перьев, пыль с бронзового Будды и с фарфоровых кошечек лениво смахивает. На обед гусь, английский пудинг с сырной коркой, борщ, масло чухонское мажут даже на галеты. Мылся, правда, не в бане – не с мужиками же! Грел вечерами воду на плите кухни, в одном тазу сидишь, в другом вода чистая, кувшином обливаешься. Мыло опять же приличное взять нельзя – духами пахнет. Покупал яичное. Жутко это: знаешь, что богат, но не смеешь купить леденцов в восточной лавке – любил соленые, обсыпанные специями, но проходил мимо. Для бедного студента дороговато рублевые леденцы лизать. Учился я успешно, ходил в первой пятерке, профессора меня хвалили, проучился до выпуска, если бы…Если бы не появился у нас новый сосед, студент-переросток Инин. Лицо щербатое, козырек надломлен, учится отлично, но дерзок, самоуверен. Был он сначала народник, говорун, потом влез в темную историю, исключен, отошел от народничества и спутался ненароком с эсерами. Все к нему, двадцатитрехлетнему, живо потянулись. Вечерами мы садились на шаткие венские стулья, а кому не хватало – плюхались на кровать, и слушали рассказы Инина – болтать он умел залихватски, обо всем на свете – историю ли переиначить или содержание запрещенной книги изложить, слушали, щелкали семечки, бросая шелуху на пол, глотали стаканы бледного желтого чая. Я не дружил с ним, но и не враждовал. Позже, на следствии, меня замучили одним и тем же вопросом – знал ли о том, что Инин и его гости – эсеры? Он не скрывал своего увлечения политикой, не стеснялся при нас ругать власть, но о партии социалистов-революционеров никогда с нами, желторотыми, не разговаривал. Приятели, правда, у Инина бывали подозрительные, чуть ли не каторжники. Однажды в дождливую ночь постучала девушка. Сказалась сестрой. Я это отлично слышал – двери рядом. Передала тюк и узел с вещами. Исчезла. Наутро проснулся поздно. Собирался впопыхах. Не придал значения сломавшемуся замку – и оставил дверь комнаты открытой. Газеткой заложил, захлопнул без поворота ключа и ушел. … В то утро, почуяв слежку, Инин вошел без спросу в мою открытую комнату, положил под кровать пачку свеженьких прокламаций, думая, что вечером он вернется и заберет в более надежное укрытие. Намеренно или нет, с умыслом или по глупости, теперь неважно. Но днём Инина арестовали и начали обыскивать студенческие комнаты. К ужасу хозяйки и швей, жандармы заглянули под кровать. Кроме комков серой оберточной бумаги, пыли и иссохшей, со страдальческим выражением голодной мордочки, мыши, выудили прокламации, перевязанные бечевкой, завернутые в несколько слоёв либеральной газеты. Меня взяли, даже не дождавшись окончания лекции по римскому праву. Русское право – когда хватают тех, кто попался, вместо тех, кто виноват – в университете не преподавали, но, видите, мне оно знакомо не понаслышке. Несколько месяцев я провел по этому недоразумению в одиночной камере. Допрашивали, оскорбляли, угрожали, но не тронули пальцем. Наверное, между собой тюремщики говорили обо мне с недоумением – дворянин, племянник высокопоставленного дяди – и эсер? Как он вообще тут оказался?Предлагали свалить все на однокурсников, но я ничего крамольного о них не знал толком и потому молчал. Чтобы не рехнуться в одиночестве, стал припоминать все то, чему учили – книги, теории, законы – и читал про себя импровизированные мини-лекции. Один день о народничестве, другой – об анархии, завтра – проект реформы уложения о наказаниях, на той неделе – отмена вероисповедных ограничений по докладу Стаховича. Это меня отвлекало. Плохо только, что записывать было нечем, все отобрали, а в голове удержать столько всего трудно. Через шесть месяцев – а одиночество для меня вовсе не стало испытанием – дверь отворилась. Вошли дядя с незнакомым седым человеком в мундире. – Домой? – обрадовался я. – Скажи Эле (у дяди кухарила эстонка), чтобы приготовила супу с гренками. И малиновый мусс. Я очень его люблю. – Сначала домой, а потом – несколько дальше. – В Туруханск? Меня ссылают?– Ни в какой Туруханск я тебя не отпущу! Все знают, что ты невиновен, просто попался в неудачное время. Поедешь заграницу. В Австро-Венгрию, в большой прекрасный город Лемберг, где когда-то жил твой любимый Адам Мицкевич. Правда, у его памятника прошлым летом поляки сожгли портрет нашего государя-императора, но от этого стихи хуже не стали. Тебе придется войти в политические круги, информировать нас обо всех интригах.
– Дядя, оставьте неуместные шутки!– Дорогой мой племянник, все всерьез! Уже готов твой новый паспорт и переведены деньги в Галицко-русский банк. Я оторопело вертел головой и пучил глаза. Господи, какой еще Лемберг? За что меня так?! Вырвали из университета и кидают в чужую страну?… Целыми днями месяца два подряд торчал в запертой комнате, тщательно изучал книги на немецком и польском языке. Книги приносил усатый генерал, переодетый в штатское, старый друг дяди. Генерал подробно рассказывал о положении славян в Австро-Венгрии, придирчиво выспрашивал по-польски и по-немецки. Славянский вопрос я не любил, казенного славянофильства всегда остерегался. И от Австро-Венгрии ничего доброго не жди. Я метался, ничего не зная и готовясь уже к Сибири, к каторге, к смерти. Лемберг для меня был всего лишь точкой на карте, станцией из железнодорожного расписания, пересадочным пунктом на пути в Вену и в Мариенбад, местом, откуда пишутся громкие газетные заголовки. – Ты паяц – сказал дядя. И это очень даже пригодиться в разведке. 3. Под крылом Соломии ФранцевныПервую ночь в Львове я провел под вязом Железной Воды, боясь, что мой паспорт изобличат фальшивкой и отправят разбираться в полицейский участок. Вторую – в доходном доме, принадлежавшем заботливой вдове Соломии Францевны Гипенрейтер. Она, ничуть не подав вида, что принимает иностранца, небрежно, с ошибками говорящего по-польски, окружила меня таким вниманием, что даже забыл отправиться в российское консульство на улицу Ясную. Неправильный говор свой я объяснил ей неисправленной дикцией и тем, что воспитывался долгое время заграницей, не имея возможности общаться по-польски. Это удивительная женщина, державшая в крепких руках прибыльное хозяйство и не привыкшая перекладывать заботы на мужские плечи. Жаль, если никто больше о ней не напишет. Незаконная дочь еврейки, наследницы нефтепромыслов и бедного студента-немца, она воспитывалась у чужих людей в селе, сбежала к маме в Дрогобыч, но мама испугалась разговоров, продержала ее неделю взаперти, а затем ночью вывезла в Унгвар (Ужгород), где сдала воспитательницам-монашкам. Тем временем, пока Соломия убегала, царапала руки в зарослях шиповника, чтобы избежать нудного рукоделья, ее отец пошел в гору, стал успешным адвокатом. – Его речи печатались в газетах, на суды собирались толпы зевак, – рассказывала Соломия Францевна. – Ему стало море по колено. И он уговорил маму забрать меня домой, достал метрику, я стала законной. Только не их кровной дочерью, а приемной сироткой. Узнав об этом, прорыдала несколько дней. Просилась обратно в приют. – Но мораль общества, к которому принадлежали ваши родители…– Что мне до морали, если я была несчастлива?Вспоминая детство, Соломия Францевна потянулась за новой папироской, но осеклась и добавила: – а Гипенрейтер, то не девичья моя фамилия, это по первому мужу, разорившемуся спичечному фабриканту. Потом я еще трижды была замужем. От третьего мужа мне достался этот большой доходный дом. И вот в 43 года я хожу с толстой книгой подмышкой, суровой вдовой в очках, выслушиваю претензии квартирантов. Все норовят задолжать, воруют свечи. А вчера, представляете, ко мне явился один хлыщ и потребовал провести в его комнаты электричество. Зачем электричество? Я его боюсь. Соломия Францевна немного лукавила – кроме трех официальных, друг за другом умерших мужей – был еще четвертый. Коммерсант из Персии, зороастриец-огнепоклонник. – Вам, наверное, нужна кавалерка[3] – спохватилась Соломия Францевна, – идемте, покажу. Есть помещения на последнем этаже. Выше – чердак. Не пугайтесь, там иногда ночуют птицы. Они смирные. Этот доходный дом отличался от всех прочих тем, что не был указан на городских картах и не публиковал никакой рекламы в газетах. Тем не менее, его местонахождение отлично знали все извозчики и трамвайные кондукторы. Ни одна из его комнат никогда не пустовала больше полусуток. Я поставил чемодан, и, не распаковывая, ушел смотреть Лемберг. По дороге вертелось – надо бы расспросить насчёт птиц, может, они станут мешать, но подумал, что это, наверное, голуби, и успокоился. Город жил по своему странному уставу, многое в нем мне было в новинку. Шпионаж, как и говорил дядя, процветал. Добропорядочные обыватели оказывались двойными, а иногда даже тройными агентами. Вот в парикмахерской бреют господина Ожеьницкого. Никто не знает, что каждый последний четверг месяца этот уважаемый лембержанин получает иудину плату, заходя во двор неприметного дома за костелом святого Антония Падуанского. На кого именно стучит этот Ожельницкий, не столь важно. Партий и обществ разного толка в Лемберге тьма, и все они расколоты на мелкие секточки с самозваными «гуру» – с журналистами, известными лишь в узких кругах, с профессорами, пишущими тяжеловесные книги, с писателями, выпускающими сборники за свой счёт. Но думать о политике мне не хотелось – и так из-за нее угодил в тюрьму! Для этих дел мне обещали подослать опытного куратора, но он сам не подошел, я отыскал его случайно, в кофейне. Встретил там медиума, бывавшего несколько лет тому назад с гастролями в столице. Знаток мира духов съел три эклера и одно песочное. Духи всегда хорошо кормят. У Яна Потоцкого – крылатый Немраэль приносил ресторанные вкусности. Ну, его Немраэль тоже приносит в клювике. Он еще и пончики с ежевичным вареньем заказал. Пришел новый человек – с аккуратно подстриженными усиками и расчесанным пробором. Взял пшевруцону каву и кнедлик с сыром. Никто не знал: на самом деле пшевруцону каву пьет майор-аудитор австрийской армии Клементий Бодай-Холера, и в этой кавярне у него назначена секретная встреча с агентом российской разведки. К столику подсел молодой поляк с глупым, даже идиотическим выражением лица, по виду – рассыльный. Спросил – не возражаете? Усики ответили по-польски – садитесь. Принесли молочно-ванильное желе в стеклянной розетке, миндальное печенье и колотый сахар в вазочке. Закрыв лицо свежим номером «Курьера львовского», я краем глаза увидел: один снимает под столом ботинок, и подталкивает его к ноге соседа. В ботинке лежит калька. Скользкая, тонкая, исчерченная. Поляк снимает стоптанную туфлю без рук и берет пальцами ноги кальку из чужого ботинка. Калька прилипает к влажной подошве. Все вновь на своих местах. Обмен состоялся. Рот занят муссом и печеньем. – Мамочки, миечки! Виртуозы! Вовек не распутаешься! – хочет воскликнуть, но русская речь тут неуместна. Действительно – Бодай-Холера!… – Так я куратор? – рассмеялся майор-аудитор, пощипывая усики. – Очень не рад тому, что Петербург прислал именно вас, когда Вена бросает в пекло шпионажа матерых преступников, обещая им свободу. Верно, старички из Генштаба путают разведку с магазином английских игрушек. – Смущает моя молодость?– Тут вообще мало кто удержится. Подозреваю, вы тоже не справитесь. Дело не только в возрасте. Двух месяцев подготовки и конфиденциальных аудиенций у графа Бобринского – маловато. – Если другие проваливаются, это вовсе не значит, что провалюсь и я. – Ну, дай Боже нашему теленку волка съесть – скептически произнес Бодай-Холера, и, заметив мое недоуменное лицо, спросил – вас что, и этой поговорке не научили? А как с украинским? Вы хоть что-нибудь понимаете?Я молчал. – Убить мало этих генералов! Отправить мальчишку неопытного, без языка… Вам карту дали? Нет? Это ужасно! А ответственность теперь ложится большая. Российская агентурная сеть в Галиции – вторая по численности после балканской. Платят нам, увы, меньше. Вот бы перевестись в Белград!– Интересно, зачем столько шпионов? – спросил я. – Граф Бобринский говорил, что примерно с 1894 года их засылают в неимоверном количестве. – Этот край готовится к вхождению в Российскую империю взамен отпадающего царства Польского. Еще недавно Николай II называл Галицию и Закарпатье «Эльзасом и Лотарингией Восточной Европы». Это Гордиев узел, который в ближайшее время нельзя разрубить. Австро-Венгрия слишком сильна, старый Франц-Иосиф не отпустит свои народы под крылья чужого орла с двумя головами. Теперь же все брошено на алтарь новой большой войны. Карты будут перекроены. Галиция в списке – первая. Помните, как императрица Мария-Терезия, кромсала Польшу, «брала и плакала, плакала, но брала»? Всем достанется, а кое-кого, очень может быть, даже повесят…– Хорошо, если не меня – вздохнул я. – Надейтесь, юноша, надейтесь – огорошил меня куратор и шепнул – если уж так сильно боитесь, отсыплю вам стрихнину. Засыпьте порошок в непромокаемую бумажку, сложите вчетверо и носите всегда с собой в потайном кармане. … Как и предупреждала меня пани Гипенрейтер, на верхнем этаже ее доходного дома иногда шумели птицы, но вскоре я совсем привык к ним и не замечал. Редко стучали когтями, дрались и хрипели неизвестные большие, тяжелые. Вечером окно закрыла огромная тень – голая шея, гигантские крылья, хищный клюв. Гриф! это любимые птички тайного мужа Соломии Францевны? Грифы на чердаке ждут своего часа. Если этот перс умрет вдали от родных мест, им предстоит съесть его бренное тело, а бородачи радостно разгрызут все кости. Ритуал погребения надо соблюдать и на чужбине. Когда выглядывала полная луна, грифы и бородач бесновались. Они танцевали по крыше, лягались, клацали острыми клювами, из их глоток вырывались омерзительные звуки – стук, клёкот, скрип, шипение. Пани Гипенрейтер выделяла меня изо всех жильцов и запросто приглашала посидеть за чашкой кофе с кардамоном. Измученный, я пожаловался ей на то, что частенько мерещатся всякие ужасы. – Это, сказала она, бывает с некоторыми. Львовский синдром называется. Чем хуже нервы, тем тяжелее. Котика черного с бантиком, который в стену входит, уже видели?– Нет, еще не приходил. А вот улитки громадные синие по камням ползали. – Полно вам, эти улитки действительно синие. – А что еще здесь может случиться?– Да что угодно. Драконы из окон вываливаются, древние ящеры носятся вокруг Ратуши, гигантские рыбы с огромными пастями проплывают мимо Оперного театра. Когда-то здесь было южное море, кишащее чудовищами на длинных шеях и коротких лапках, с малюсенькими головками. Если ковырнуть брусчатку, то за слоем земли окажется белый морской песок. А еще – выпаренная соль. Gallus. Галиция. Мне иногда кажется: это море с его тварями никуда не делось. Они до сих пор нами управляют. Я остался один в комнате, за которой хохотали грифы. 4. Мертвая живая любимаяодиночество – расплата за объятья, серебрится на цепочке пара лилийна картине неизвестное заклятьеот нигредо до альбедо – пара линий. Екатерина Дайс. Первым делом я отправился в бордель мадам Немзиц. Двери его открывались только проверенным господам по рекомендациям, которые еще надо заслужить, а услуги считались разорительными. Найти бордель непросто – он прятался на тихой улочке, в небольшом дворце без таблички и номера. Первый этаж целиком закрывал разросшийся плющ, свисающий с балкона. Задняя стена выходила во двор замурованным окном, и грубая оштукатуренная кладка прикрывалась вдавленным мозаичным узором чередующихся лилий, символов разврата. Они были любимыми цветами самой «мадам» – та начинала цветочницей, носившей на разнос маленькие букетики лилий. Ее подлинное имя и национальность оставались неведомыми. Кто-то называл мадам Немзиц полькой и уверял, что настоящая фамилия ее – Немзицки, она бывшая учительница музыки. Другие, напротив, говорили, что она немка. На самом деле хозяйка была англичанкой и звали ее – Реджина. Все ее «девочки» сотрудничали с иностранными разведками, выуживая у размякших клиентов секретные сведения. Для этого у них хранились в выемках корсетов малюсенькие свинцовые карандашики и клочки надушенной писчей бумаги, пришпиленные к поясу панталон. Особой славой в борделе пользовалась комната «покойницы». В темном, обитом черной тканью, помещении, при занавешенных черными шторами окнах, без света, стоял старый прозекторский стол и больше ничего. На нем возлежала, не шевелясь, почти не дыша, красивая молодая девушка, очень бледная, нервно истощенная. «Покойницу» традиционно изображала беспамятная, болезненная особа, замученная морфием и не вылезающая из глубочайшей хандры. Жизнь она вела полусонную, и, боюсь, вряд ли отдавала себе отчет, где оказалась. По желанию клиента «умершую» клали не на стол, а в гроб, могли принести зажженные свечи, но многим нравилась эта темнота и таинственность. Хозяйка часто меняла «покойниц», поэтому шутили, что каждую ночь доставляли новую особу – иногда живую, иногда настоящую умершую, о чем «мадам» якобы договаривалась в мертвецкой. Но та «покойница», что досталась мне, явно превзошла всех своих предшественниц по отстраненности и безразличию. Она и впрямь сошла с ума: не выходила на улицу, не ела, молчала, царапала саму себя когтями, говорила о себе исключительно в прошедшем времени – и никогда в настоящем или в будущем. Когда я пришел туда впервые, то решил проверить, действительно ли она покойница. Скинул простыню с лица – и в темноте сверкнули зеленые глаза, горящие, пантерьи. Щеки в родинках. Нос с горбинкой. Волосы каштановые, немного вьются. Веснушек в меру. Жесткие волоски над верхней губой. Краля. Молчаливая египетская мумия. Холодные руки в мелких пупырышках гусиной кожи, ледяная грудь, мерзлые плечи…– А вы молчите, потому что так надо или сами не хотите общаться?– не удержал спросить ее. – Я очень больна, пан. Мне трудно разговаривать. Уходя, уткнулся в нечто мягкое и жирноватое – в шубку из барсучьего меха. Барсуков на красной атласной подкладке носили в основном дамы полусвета 18 века – для порядочных женщин шкура этого зверя сначала считалась почти неприличной, а потом барсуки кончились, меховщики перешли на енотов. Я стал приходить к ней каждую среду. Пытался выудить, кто она, почему здесь очутилась, но «покойница» не отвечала. Она просто целовала и гладила, выслушивала, обнимала. Иногда рисовала странных существ, в коих я опознал опоссумов, бандикут и прочих представителей семейства виверровых. Откуда взялись в Галиции эти австралийские зверюки, не задумывался. Мало ли какие странные чучела привозили из экзотических путешествий! Плавал же с капитаном Тасманом местный уроженец, привозил в село трофеи: полосатого сумчатого волка и непонятное создание, толстое, черное, с белым галстуком под шеей и с малиновыми отворотами ушей. Опоссумы на ее рисунках состояли из одних глаз и хвостов. А электрические рыбы – плоские, раздавленные скаты, длинные извивающиеся угри – изображались с энциклопедической точностью. Где нужен плавник – там плавник. Где игла – игла. Где пятнышко – непременно будет точно такое же пятнышко. Я ничегошеньки о ней не знал. Ни имени, ни названия села, училась ли она рисованию или это ее врожденный дар. Судя по скупым словам хозяйки, эта особа была подобрана ей на дороге в весьма плачевном состоянии. Коса отрублена чем-то острым – чуть ли не топором, одежда изорвана и вымочена в утренней росе, руки и ноги исколоты терновыми иглами. Кроме того, несчастная оказалась без нижней сорочки, в одном длинном мужском носке домашней вязки и пыталась изобразить из себя немую. Долгое время она не произносила ни единого слова, сидела сумрачная у окна или в углу на венском стуле, равнодушная, с закрытыми и выплаканными глазами. Зато ко мне «покойница» почему-то прониклась доверием, постепенно стала разговаривать – о горе, которое она перенесла и о горе, на которую она любила забираться. Рука ее лежала на моих плечах, и немая, мертвая, в темноте она шептала на тихом странном языке, и мы казались живыми. Вечером приходил к ней и смотрел на неподвижное, почти не дышащее тело, распростертое под простыней. Трогал пальцами ее закрытые глаза, дергал маленькие черные реснички. Изредка она умоляюще смотрела, словно напоминая – не говори, по правилам я мертвая. Я ее полюбил и, думаю, она отвечала мне взаимностью. Вскоре волосы ее отросли, терновые цапки затянулись, худоба прошла. «Покойница» стала медленно возвращаться в себя, прихорашиваться и выходить на прогулки. Но продолжалось это несчастное счастье недолго. в бордель пришел человек средних лет и твердо сказал: «мадам» силой держит душевнохворую, беспамятную особу, его односельчанку. – Ее зовут Ада Кинь-Каменецкая. У меня есть все документы. Если вы ее мне не позволите забрать, я пойду куда надо, и ваше достопочтенное заведеньице закроют в два счета. Больше всего на свете мадам Немзиц боялась полиции. Она настолько перепугалась от одного этого слова, что даже не открыла рот, не закричала – да я ее спасла, голой подобрала, приютила, не сдавать же мне ее в участок! Вместо всего этого хозяйка повела визитера к «покойнице». Ада односельчанина признала, обратилась к нему по имени-отчеству, как к человеку, давно ей знакомому, и сама объявила, что хочет уйти. Через час ее уже не было в городе, а мадам ломала голову, где найти другую такую безмолвную и безразличную. Заработанные в борделе деньги, а так же барсуковую шубку, платья и рисунки она не забрала. 5. (Ал)химические братья– О, ты еще ничего не понял! – обезумевший майор-аудитор экстатично вскочил со стула и выкрикнул, подпрыгивая: – Это не город, а очень красивая, комфортабельная лечебница для помешанных. Тут все устроено именно так, что ты сойдешь с ума и не заметишь этого, полагая себя совершенно здоровым на фоне прочих, свихнувшихся. На самом деле ты будешь псих. Он провел мелом черту на черном мраморе столика. – Внизу, там, где текут воды Полтвы, обитают сонмы демонических сущностей. Они злобны и бессовестны. Ты приглядывался к надписям по краям круглых люков? Буквы выбиты слишком близко, издалека кажется, будто надписи идут сплошной непрерывной змеей. Уроборосом, замыкающим кончик своего хвоста в зубатой пасти. Это не просто надписи – это заклинания против тех мерзких животин, что прячутся под землей. Они не выходят сквозь люки – надписи отпугивают. Они выползают через решетки уличных стоков на Замарстынове, где река вновь выходит на свет. Клементий Бодай-Холера сегодня основательно набрался кофе с коньяком, но не поверить ему невозможно. – Этими краями правят не короли, а тайные алхимические братства. Галиция на латыни означает – соляная, и действительно, здесь полно месторождений соли. Есть неподалеку источники с сероводородом. Серу и соль еще великий Парацельс считал главнейшими элементами, без них никак нельзя обойтись алхимику. Но еще в 18 веке алхимики разделились на две враждующие силы – продолжал разглагольствовать мой куратор. – Белые и черные. Самым могущественным черным был Лисиневич, устроивший распрю с самой костлявой госпожой смертью и утопивший в Полтве свои ведовские книги. Легенда приписывает ему Черную камяницу, но это байка для доверчивых иностранцев. Лисиневич не жил там никогда. Черные и белые заключают перемирие, на этот раз его срок истечет в июне следующего, тысяча девятьсот четырнадцатого, года…Много еще чего наболтал надрызгавшийся майор-аудитор австро-венгерской армии, но самое ужасное – то, что почти все это правда. Естественно, засомневался – могло ли сохраниться до наших дней тайное алхимическое братство, если алхимия – уже далекое прошлое, а вместо братств, цехов и лож создаются политические партии ? Неужели оно все еще плетет интриги, внедряет своих людей в высшие круги, не добыв ни золота, ни серебра, не раскрыв ни одного секрета древних властителей? И как на все это смотрят историки?
… К концу 18 века алхимическое братство Галиции действительно измельчало, утратило арабский префикс и в 19 веке почти превратилось уже в «братьев-химиков», потому что из алхимии уходила тайна, а оставалась неинтересная наука. Это вынужден был признать даже неутомимый авантюрист, скрывавшийся под псевдонимом «граф Калисостро». Он завернул в Лемберг, мечтая встретить людей, добывших Камень. Но увидел горстку сумасшедших, повторяющих тысячи раз простейшие лабораторные опыты с кислотами, щелочами, газами. Они спускали свои состояния на химреактивы, травились парами ртути, умирали от медленных ядов, разрывались на куски, сгорали заживо. И ни черта они уже не знали! Словно намеренно чья-то мощная рука загоняла их в интеллектуальный тупик, слепила глаза обманным блеском, направляла не в ту сторону, заставляла множить ошибки и описки в рецептуре. Алхимия умирала, но куда делись сами алхимики? Одни бросили это неблагодарное дело навсегда. Некоторым удалось выправить патент на врачевание. Другие преподавали, как, например, один из последних настоящих алхимиков Лемберга, швед, умудрившийся выхлопотать себе российскую пенсию за недолгое чтение лекций в университете Санкт-Петербурга. Он жил на 200 рублей в год и подрабатывал составлением натальных карт. Открыть свою маленькую аптечку старику не разрешили. Окончательно став химией, алхимия все-таки не исчезла. Ее аллегорический язык жив, ее символы переходят в повседневность, только мы безразлично проходим мимо всех ее солнц, лун, жаб и единорогов. Нам это давно не интересно. Экзамен по химии сдан, учебники заброшены в дальний угол. – Но ведь оставались те упрямцы, кто продолжал заниматься чистой, не профанированной, алхимией? – спросил я, на что Бодай-Холера, подумав, ответил:– Кто не согласился с прагматиками нового времени, перешли под эгиду ордена рыцарей розы и креста. А 9 лет тому назад львовские розенкрейцеры вошли в только что созданный греко-католический орден студитов. Руководит ими брат униатского митрополита Шептицкого. Иначе и не могло быть в городе, всегда слывшим гнездом алхимиков. Пусть тайные знания исчезнут во всем подлунном мире, но только не здесь!Я читал, что алхимию завезли сюда не то караимы, не то армянские епископы вместе со своими древними библиотеками на восточных языках. Внесли свой вклад львовские греки, итальянцы, а так же мусульманские купцы – турки, персы, сарацины, в чьих краях эта тайная наука возродилась из египетских манускриптов, переведенных на средневековый арабский. – Знаете, алхимическим сердцем старого Лемберга считалась Армянская улица, где в одном из узких серых домов, облепленных плющом и плесенью, располагалась некогда первая тайная лаборатория? – воскликнул Бодай-Холера. – Пойдемте, покажу те самые уголки, где колдовал мифический Дмитрий или Дмитр, Дмитрас (судя по имени, он был грек), искатель философского камня. Мы вышли наружу, пошли по закоулкам старой части Львова, между Русской, Сербской, Староеврейской. Вот и дом алхимика. Ступеньки винтовой лестницы, ведущей к двойной железной двери, хранили частички металлической пыли, смешанной с дешевой серой краской, а ручка этой двери ночами светилась – потому что за нее слишком часто хватались руками, перемазанными отвратительными соединениями фосфора. Идем дальше. Сыро. Туман. Ноги поскальзывались на прелых листьях. – Интересно, что здесь было раньше?– Кладбище детей, умерших от чумы – небрежно махнул тот рукой налево. – А направо – заразная больница, основанная монашками. Для прокаженных и сифилитиков. Раз в году, в Великую Субботу, настоятельница совершала подвиг смирения – высасывала губами гной из самой ужасной раны страждущего. Поднялись на небольшой холмик, неожиданно кубарем спустились в низину, поросшую молодым орешником. Руки нащупали каменную стену. Пролезли в чужой сад. Пахло сыростью, росой, гнилью. Луна осветила трупик галчонка, неподвижно лежавший в траве. Майор-аудитор поднял галчонка за синюшные лапки и сунул в карман плаща. Пришли к неприметной подворотне, открыли дверь и прошли еще через дворик, забрались на лестницу, а с лестницы попали на мансарду. В темноте я споткнулся о чей-то желтый череп, едва не сломал себе ногу. В комнате, завешанной черным сатином с пола по потолок, горели яркие свечи, пахло сандалом и старыми духами. Посреди зала, в меловом круге, стоял угрюмый некрасивый человек с редкими волосами, зализанными на лоб, в черном самодельном одеянии монашеского покроя. – Он добыл золото – шепнул на ухо мой проводник. Золото, то ли действительно добытое алхимией, то ли купленный в ювелирной мастерской золотосодержащий порошок, он держал в атласном мешочке и показывал его содержимое всем по очереди. Желтый порошок и вправду напоминал золото. Я выскочил оттуда с головной болью и недоумением. Если на самом деле это золото, то почему так мало? И зачем делиться рецептом?
Наверное, это модная игра – выдумывать тайные общества, увлекаться алхимией, Каббалой, черной магией, дурачить друг друга. Бодай-Холера неожиданно растворился, успев сунуть мне в карман дохлого галчонка. Переходил, словно спящий, из одной комнаты в другую, где встречались совершенно неизвестные люди, это продолжалось до тех пор, пока не уперся в винтовую лестницу. Рассветало. Инстинктивно сунул руки в карманы – но галчонка не было. Вместо него лежали две керамические формочки, наполненные чем-то вязким, липким, пахучим. Это оказалось миндальное тесто, а формочки по очертаниям напоминали двух разнополых пупсиков, мальчика и девочку. Вернувшись, я поставил формочки в печь, тщательно следя, пока они испекутся. Вынутые из формочек, пупсики напомнили хорошие игрушки из детского магазина в Петербурге – пухлые щёки, круглые ротики, толстые ручки и ножки, животики. – Какие очаровательные двойняшки! – воскликнула домовладелица Соломия Францевна, завернув на миндальный аромат. – Угощайтесь, пани! Мне вредно сладкое. – Но их жалко есть! Они отлично украсят праздничную ель, а пока положу в деревянную шкатулку, подальше от солнечного света. Пани вынула из комода шкатулку, нелакированную, украшенную лишь простой резьбой, и положила туда миндального карапузика. Я смутно вспомнил, что уже видел такую же кипарисовую шкатулку, но где? Ах, да, – прежде чем появилось тесто, была птица, ее пепел и кровь, превращенные в порошок. То ли читал об этом, то ли видел. Девочку сгрыз, а мальчик остался лежать у Соломии Францевны в кипарисовой шкатулке, ждать ёлки. 6. Убийство антиквара в МоршинеВсего-навсего ошибся дверью, зайдя впотьмах вместо своего 6 номера в 5. Газовый рожок слабо освещал коридор, и близорукий постоялец спросонья мог не различить цифры. Включив свет, понял, что попал не туда – вместо кровати широкая софа, и она прибрана, а его кровать в беспорядке разобрана, одеяло сползло. На тонком армянском ковре с ромбами и крестами по краям, лежало тело грузного, одетого в халат и сорочку, мужчины лет 45-50, лысоватого, рыхловатого, и это тело не дышало, не храпело, не дергалось. Он мертв – испуганная мысль, что меня могут привлечь в свидетели, а то и в обвиняемые, переполошила, заставила выскочить из чужой комнаты в тот же миг. Странная деталь бросилась в глаза – на оконном карнизе висел очень толстый, похожий на кожаный ремень, шнур, он был отдернут, словно им пытались раскрыть или закрыть тяжелые бархатные шторы, но не справились и оставили. Еще смущала левая рука покойного – она застыла полусогнутой, казалось, что в последние мгновения жизни несчастный обо что-то ее уколол или обжег, инстинктивно сжав от боли, и не успел распрямить. Смерть запечатала на лице его если не муку, то явно что-то болезненное, внезапное, испугавшее. На правой руке, тоже неестественно раскинутой, блестел массивный перстень, узор которого рассмотреть не решился, но, кажется, это была печатка с двумя колоннами и надписью в середине. Разглядывать было некогда, я потушил свет, закрыл номер и вернулся к себе, и проспал до раннего утра. Меня разбудил дикий вопль горничной, нашедшей труп. Ну вот, теперь начнется суета – позовут хозяина, хозяин вызовет полицию, доктора, приедут забирать тело, еще, наверное, пронюхают журналисты и будут спрашивать всех проходящих, не скажут ли они пару слов для уголовной хроники. Стоило только подумать о том – как в гостиницу прибежал сотрудник «Курьера львовского», Тадеуш Крезицкий или Ташко, как его фамильярно прозвали многочисленные знакомые. Он впервые за два года выпросил у редактора свободную недельку, поехал подлечиться, а вышло наоборот. Вместо приема марциальных вод специалист по убийствам вынужден спешно телеграфировать в город. Кроме имени погибшего, записанного в гостиничной книге – Богдан Лозик, выяснили: ему 47 лет, он владелец антикварного магазина и большой личной коллекции предметов старины, холост. В Моршин Лозик приехал пару дней тому назад по рекомендации врачей, исправно выполнял положенные процедуры, ни с кем знакомств не заводил, в свободное время тихо просиживая в своем номере за пасьянсом. Писем ему не приходило, и сам ничего не отправлял. Наследником антиквара должна стать его младшая сестра, живущая бездетно с мужем в пригороде Вены. Покойный вел весьма замкнутую жизнь, круг общения ограничивался коллекционерами антиквариата и живописи, которые, известно, существуют в своем закрытом сообществе, мало интересуясь происходящим вокруг. Пройдя по деревянной лестнице и столкнувшись с процессией, несшей убитого на расстеленном одеяле, я заметил, что массивного перстня на пальце уже нет. – На ограбление не похоже – равнодушно заметил стоящий поодаль Ташко. –В номере нетронуты дорогие золотые часы, портсигар, бумажник. Такое ощущение, что несчастного хватил внезапный удар – это случается с людьми тучного телосложения, когда он пытался ухватиться за неудобный шнурок, закрывая или открывая штору.
-А вы не обратили внимания, когда покойного несли, его лицо искажено или испугано, а руки изломаны? – спросил я у незнакомца. -Обратил. Но, возможно, это всего лишь следствие неожиданного приступа с судорогами. Я не медик. Подождем, что скажет экспертиза. Да, забыл представиться – Тадеуш Крезицкий, «Курьер львовский», отдел преступлений. Можно – просто Ташко. Я назвал свое ненастоящее имя и сказал, что вернулся после долгой болезни к юридическим занятиям в университете. – Вы не пишите еще судебные хроники? Не ходите на процессы? Там бывают любопытные дела. На прошлой неделе, например, рассматривалось убийство с помощью собаки, вернее, собачьего носа, смазанного стрихнином. -О нет, я не любитель тяжб. Меня больше увлекает государственное право, международные отношения, большая политика. -Тогда мои извинения. Рад знакомству. Мы обменялись визитными карточками и разошлись. Я думал, что больше никогда не доведется ни смотреть на вынос трупа в одеяле по деревянной лестнице, ни общаться с развязными выскочками из уголовной хроники. Интуиция меня обманула. В свежем номере «Курьера львовского» Ташко огласил данные медицинской экспертизы: причиной смерти антиквара стала остановка сердца, спровоцированная мощным электрическим разрядом. Ужасные случаи подобного рода случаются часто, и я бы не придал этой подробности никакого значения, если бы не знал – в той гостинице вообще не было электричества! Ни единого провода, ни лампочки, ни розетки! Она освещалась старомодными газовыми лампами. В номерах по желанию постояльца могли принести шандал со свечами или керосиновую лампу. Отапливалась печами и каминами. Еда приготовлялась на дровяной плите. За это в ней любили останавливаться пожилые богачи. Свечи и лампы погружали их в далекие воспоминания, когда никто не слышал ни про какое электричество. Как же антиквар получил разряд тока, которого в гостинице нет?!… Бодай-Холера, оказывается, прав: в этом городе присутствует нечто неподвластное разуму. Чувствуешь себя марионеткой, безвольным статистом неизвестно кем и непонятно для чего нанятым, чтобы сыграть дурно прописанную роль в трагикомедии жизни. Автор ее известен – но не называем. Это ужасно. Сегодня проходя через дворы, я увидел ровно 39 черных вязаных мужских носков повешенных на веревке! 39 и ни одним больше – честно пересчитывал. А собака! один глаз у нее серый другой – кобальтовый! эта разноглазая псина появляется словно из преисподней выскакивает, смотрит на тебя с укором где она живет? кто ее хозяева?На тротуарах ползут синие улитки. Горит окно – глаз слепца – в тюремной стене. Наверное, кого-нибудь допрашивают. Даже само название этого города – Лемберг– похоже на магический амулет, написанный убывающими буквами кровью нетопыря на белой домотканой холстинеLembergLemberLembeLembLemLeLОно остро и режет как нож. Странно – в российских газетах всегда Львов, в скобочках – Лемберг, но никто – Львив. Я здесь один. Раньше себя сиротой не ощущал никогда. Меня жалели, баловали и успокаивали. Но теперь отро нуждался в опоре на чужое плечо. Неважно чье. Бывает же – люди чужие – близкие, люди родные – далекие. … Утром случайно заглянул в витрину магазина деликатесов. За стеклом висел толстый копченый угорь, черный с небольшими крапинками, он был вылитый тот шнур от шторы в курортной гостинице!– Неужели они убили антиквара угрем? Но зачем прибегать к столь изощренному способу? И где они взяли электрического угря?Разыскав в редакции газеты Ташко, поделился своими соображениями. – Еще, сообщал он, – при осмотре на теле антиквара обнаружились вмятины и царапины, причиненные тонким обручем из проволоки с шипами, обмотанным вокруг бедер. А хороший, «в теле», угорь дает разряд до 300 вольт. Бодай-Холера рассказал, будто земля на самом деле плоская, полая, под ней живут доисторические ящеры, похожие на саламандр, только большие. Они хранят магические хрустальные кристаллы, в них видно все происходящее наверху. Пришлось отобрать флакон с морфием, запереть в шкаф на ключ и сказать, что если столько принимать порошка, не только ящерицы придут с хрустальными кристаллами, но и самые настоящие черти. – Да они давно тут – обиделся он, разве не видишь? Вот, в углу сидит, пригорюнившись…7. Двести тысяч рублей [4]. Приехав в Лемберг именно тогда, когда российская разведка в Австро-Венгрии переживала трудные времена, я застал все ее бюрократические «прелести». Иногда мне даже казалось, будто не существует уже этой строгой, слаженной шпионской системы, а действуют наугад, по личной прихоти, разрозненные авантюристы вроде меня, и никто им не указ. Агенты теряли секретные документы, игнорировали явки, напивались, дрались, попадали в полицию. Самые смирные и послушные из них могли в любую минуту сорваться с цепи и наделать глупостей, забыв даже об элементарнейшей осторожности. Мне все уши прожужжали, что нужно стараться соблюсти конфиденциальность, особенно следить за недосягаемостью своей переписки и безопасностью встреч. Увы!Даже дипломаты и опытные военные разведчики не брезговали оставлять опаснейшие бумаги на столике в гостиничном номере, где их читала горничная-шпионка, отправляли конфиденциальные письма обычной почтой, зная, что их непременно вскроют, а то и потеряют. В миссиях и штабах свободно разгуливали сомнительные граждане с несколькими паспортами в кармане, но их приглашали на обеды или нанимали перепечатывать секретные донесения!Мой куратор воспринимал это удивительно спокойно. – Ни один вражеский лазутчик, – говори Бодай-Холера, – не принесет разведке такого вреда, какой она способна нанести себе сама из лучших побуждений!Но мне все виделось катастрофично. Огромные средства уходили в песок, никто не мог уверенно сказать, потрачены ли они по смете или проиграны в ближайшем казино. Лживые отчеты, искаженные выводы аналитических записок с каждым годом все сильнее отдаляли Санкт-Петербург от Вены, мешая понять, что же на самом деле происходит в Дунайской монархии. Хотя был один министр со смешной фамилией Дурново, подавший Николаю II записку со своими прогнозами будущей войны. – Ни в коем случае, – уверял Дурново, – Россия не должна пытаться присоединить Галицию. Если мы на это пойдем, можем потерять империю, а Галицию все равно невозможно будет удерживать. Император оставил его записку без внимания. … Меня не учили быть разведчиком и, наверное, поэтому я им все-таки не стал. То, что написано в английских романах, радикально отличалось от сухой и скучной науки о разведке, азы которой успели преподать два генерала. Это как правила хорошего тона – выучить можно, следовать – нет!Ценных указаний не давали. Разбирайся сам. Только дядя велел вести себя проще, естественней, аккуратно исполнять свои непосредственные обязанности. – В остальном – даю тебе полную свободу. Трать деньги, у тебя они есть, влюбляйся, катайся на велосипеде. Неплохо бы продолжить прерванную учебу – специально выбрал Лемберг, там хороший университет. Зоологию, например, преподает профессор Бенедикт Дыбовский. Я знал его. В сибирской ссылке занялся изучением флоры и фауны дальних краев, собирал гербарий, чучела, скедеты. Увлекался этнографией. Описал быт камчадалов. Чудесный собеседник! Столько всего пережил!– Дядя, а мне можно будет держать оружие? Студенты любят стрелять. – Ну, если только дамский револьвер с инкрустированными «щечками» – усмехнулся дядя. – Да не бойся, он тебе вряд ли понадобится, заржавеет. Не на смерть же я тебя посылаю! Отдохни, развейся. А в день, когда Австро-венгрия объявит России войну – бегом в консульство, хватай паспорт и на поезд. Дядя мой был другой. Я – домосед. Не люблю никуда ездить. Авантюры – только в книжках. Он – наоборот: бывал на войне, объехал пол-Европы с ответствеными миссиями, рассказывать про которые еще не разрешалось. Воевал на Балканах. В одном сражении турок отхватил саблей трепещущие конские уши и верхушку дядиной войлочной шапки. Думаю, если б дяде было не под 70, он сам отправился бы в Лемберг. Вмето меня. И всех бы там очаровал, опутал, убедил не начинать войну. Я же – стеснялся и осторожничал даже дома. Что говорить про зарубежье… Трус, барчук, недавний заика. Когда был маленьким мальчиком и жил у бабушки, заграничная разведка представлялось мне чем-то романтическим. Переодевания, перестрелки, драки, безумная опасная любовь, героическая смерть или высокая награда. Но на самом деле в Лемберге у меня тянулась та же бесстрастная, обывательская канитель, что и раньше, в бабушкином имении. Томился от безделья. Первоначально от меня требовалось следить за настроениями, подмечать наиболее интереснее в разговорах и газетах, а затем переправлять в Петербург – выборочно, отчетами. Более серьезные задания – вербовку австрийских военных, например – мне еще не доверяли. Правда, намекали, что в дальнейшем предстояло внедриться в круг политизированной украинской профессуры, но на это требовалось время. Я должен был всем примелькаться, стать своим, галичанином, получить диплом, защитить диссертацию. Затем стали привлекать к составлению подробных аналитических записок. В этом трудном занятии помогал майору-аудитору Бодай-Холере. Он часто уезжал с проверками и не мог отвлекаться. Через год порвал с разведкой. Она разочаровала меня, и я стал ей совершенно не нужен. Думаю, мне еще повезло. Многие российские агенты здесь предавали и предавались, попадали под трамвай, сходили с ума, спивались, впадали в дикое диссидентство, сбегали в Африку, вешались на галстуках и подтяжках. Верьте, не верьте, делалось все это из гуманных и патриотических соображений. Я хотел предотвратить надвигающуюся войну, выправить неверный внешнеполитический курс. Звучит наивно, но это так. Еще дома, когда старые генералы с утра до вечера накачивали меня невкусными порциями официальной политики, почувствовал себя не в своей тарелке. Но плясать отступного было уже поздно – боялся дяди. Скорчил мину и терпел. Помаленьку начинал догадываться, что со славянскими братьями не все так замечательно, как пишут, а международная политика России строится на фатальной ошибке, иначе она не была бы столь неудачной!Здесь же, пожив на землях бывшего Галицко-Волынского княжества меньше полугода, сам достаточно быстро в этом разобрался. Почему-то в Петербурге сложилось мнение о русской Галиции и русском Львове, о мощной партии москвофилов, об их влиянии на народную жизнь. Приехав, я ничего подобного не застал. Это была уже не такая уж и крупная, расколотая, скандальная партия, над которой иронизировали львовские газеты. Может, несколько десятилетий тому назад многие галичане отдавали свои голоса депутатам-русофилам, искренне симпатизируя всему русскому – потому что знали о России только хорошее. Для них наша страна далека, а что далеко, то видится сказочно. Тогда еще эта партия не испортила свою репутацию бескорыстных защитников и народных просветителей. В убогих крестьянских избах хранились их манифесты под двойным дном старых сундуков. Но пролившийся однажды на москвофилов российский «золотой дождь» превртил их в таких же надменных панов. Вместо всеобщего блага отчетливо замаячил древний идол – золотой телец с изумрудными глазами. Ему теперь поклонялись «москвофилы». Чем больше денег удавалось выклянчить, тем меньше оставалось иллюзий. Россия – не волшебная спасительница, а такая же империя, как и Австро-Венгрия, русский царь – такой же цесарь, только пишется сокращенно. И как любая империя, Россия расширяет свои границы. Галиция нужна, потому что Карпаты – это путь к Балканам, а еще в Прикарпатье – нефть…Теперь все переменилось. Не было больше того наивного тяготения друг к другу. Галичане давно не доверяли тем, кому помогали в Петербурге. У нас долго пытались не замечать, что российская политика по славянскому вопросу в Австро-Венгрии устарела. Сначала я старался донести эти простые истины до начальства. Мне не ответили, а потом отругали: пиши, что нам надо, а не что ты думаешь по этому поводу. Мы лучше тебя знаем, что творится в Лемберге, не вылезая из теплых кабинетов с видом на Неву. Я обиделся – а как иначе! Тогда, со злости, внес в отчет явно вымышленные сведения, надеясь, что ложь сразу распознают и потребуют от меня в дальнейшем писать только правду, пусть даже не очень приятную. Но прошла неделя, вторая, третья, мой обман не раскрывался. Я удивился и выдумал еще парочку фантастических сообщений. Как же я врал! Какие глупые измышления предлагал под видом оперативных сводок! Наверное, из меня вышел бы недурной романист, может, даже новый Дюма-отец и сын в одном лице, если бы все эти бумаги не портила надпись «совершенно секретно». Из-за этого мою внешнеполитическую фантастику читали не тысячи восторженных поклонников, а один, максимум два человека, и то невнимательно пробегая усталыми зрачками. – Чем все это кончится?! – думал я, лежа на кровати и грызя тыквенные семечки. Когда же меня разоблачат?! Ладно, сошло бы с рук один раз. Это можно списать на старческое упрямство, на бюрократическую тупость, на скудность ассигнований, в самом крайнем случае – на личную небрежность. Но систематически игнорировать важные сообщения – это уже измена, господа разведчики!А что об этом думал мой дядя?– Сам решай, – отлично помню его слова, – не жди, пока начальство чешет за ухом, рассуждая, надо или не надо в это ввязываться. Не грех и пренебречь одним параграфом, если ход истории на кону. Равнодушно взирать на то, как хитрая австрийская агентура подталкивает твою родную страну к столкновениям, коих вполне можно избежать? Россия еще не готова была к войне, требовалось выхлопотать передышку. Несколько мирных лет, необходимых для перевооружения армии. И что вы думаете, мог сохранять спокойствие? Нет, нельзя было остаться в стороне. Я присягал. И хоть в клятве нет фразы «обязуюсь не делать глупостей, которые от меня потребует начальство», считал себя абсолютно правым. Предупреждать и пророчествовать – неблагодарное занятие. Усатые старички не слышали моих отчаянных воплей. Слишком глухи оказались их заросшие уши, слишком слепы глаза, слишком горький опыт начальственных окриков в плюшевых кабинетах довлел над ними. Они не смели поверить моим словам. Кошки-мышки продолжалась несколько месяцев. Наконец, мне все донельзя надоело, я устал и решил выйти из игры. Но легко подумать – выйти, отказаться от взятых на себя обязательств. Ведь это, все-таки, предательство… Смертная казнь или 15 лет каторжных работ. Удерживало меня от рискованного шага еще и то, что в России жили: мой старый дядя, отчим, мачеха. Что могло грозить им, если развернется война, подумать страшно. Потерять свое безупречное реноме для них, зависящих от чужого мнения – настоящая высшая мера. Помнил, как страдала моя своевольная бабушка, когда из-за ее тяжбы со священником соседи перестали заезжать, являлся только старый атеист, учитель Чижиков, раскладывал пасьянс, занимал денег. Изгнание из провинциального «света» расстроило бабушку, она стала болеть и умерла. Я не хотел, чтобы на их сутулые плечи лег неподъемный крест родства с изменником. Но в начале 1914 года открыл русскую газету, наткнулся на некролог. Умер мой дядя. Так все кончилось – быстро и глупо. Я менялся, вернее, Лемберг менял меня. Превращал в интригана, эгоиста и неряху. Дома я был совсем другим. В гимназии меня всегда отмечали за особое усердие. Был почти что паинькой. Уроки заранее готовил. Приду, ранец брошу, пообедаю и скорей зубрить. За окном мальчишки бегают, снежками кидаются, я голову от учебника не поднимаю, чтобы не соблазниться. Зато потом, когда поздно вечером мои товарищи спохватывались и усталые, садились за учебники, ничего уже не соображая, мог книжку почитать, помечтать в кресле, на кухню сбегать, или к дедушке попроситься, посмотреть, как он трубку курит. В последние годы дедушка много курил, и дым был какой-то необычный, сладковатый. В Лемберге узнал, что это – индийская травка. Родные ограждали меня от неподобающих знакомств. В Лемберге – наоборот, подобралась жуткая компания, сплошь состоящая из тех, с кем бы мне дома дружить не позволяли. Исключенные студенты, маклера, шулера, бандиты, падшие дамочки, морфинисты. Жили они в странных местах, за холмами и закоулками, куда не ходил трамвай и не всякий извозчик брался довезти. А если и в центре, то в удивительном здании, какое только во сне приснится, и то не каждому. Зашел однажды к своему знакомому, в дом под совами, посмотрел на их лупастые морды, прошел в дверь с витражами и у меня едва челюсть не отвисла. Не коридор, а иллюстрация из учебника по истории искусств. Готические своды потолка. Яркие узоры на стенах. Похоже на мечеть или средиземноморскую католическую церковь где-нибудь в Испании, которую строили крещенные мавры. Вроде бы и привык глаз к роскоши, к позолоте, а все равно восторгает. С улицы дом серый, кроме настороженных совьих морд, вылеплены еще чьи-то уродливые головы. Мрачная готика скрывает свет, бьющий из ярких витражных стекол. В ливень хочется бежать от мокрого серого камня к жизнерадостным цветам и бутонам, орнаментам и мозаике. Дом, аллегория города, который умеет притвориться темным, серым, сырым, даруя посвященным свои настоящие цвета и краски. … Смириться с тем, что ты живешь в городе, где все постоянно напоминает о смерти, ведет к смерти, восхваляет смерть – для меня было самое трудное. Выучить местный говор, усвоить нравы и привычки, нарядиться по последней моде – просто. Но знать, что рядом с тобой – гробы, что каждый милииметр львовской почвы соткан из чьего-нибудь спресованного праха, что водопровод несет в своих желтых потоках мириады разлагающихся частиц! На обратном пути стукнулся лбом в темноте обо что-то деревянное. Непроизвольно зажмурившись, не заметил, обо что именно – но, открыв глаза, увидел перед собой гроб. Откуда? Действительно, прислоненный к стене дома, стоял черный лакированный гроб, новый и красивый. Через несколько шагов снова налетел на гроб, на сей раз маленький, изящный. – Этак вы мне всю выставку посшибаете – крикнул хозяин, успокойтесь, пан!– Вы меня жутко напугали – возмутился я. – Понаставили гробов! Пройти некуда!– У нас лучшие образцы!– Человек со слабыми нервами может умереть от страху!– У вас, я вижу, нервы сильные. Позвольте представиться: Нафтали Бруснивер, гроботорговец. – Вы хотели сказать – гробовщик?– Нет, именно гроботорговец. Я продаю гробы, сделанные лучшими мастерами по заказу нашей фирмы. Наша фирма старая, проверенная. Еще мой отец гробами занимался. Вам случайно гробика не надо?– Нет, спасибо!Знакомство может быть полезным. Кажется, именно Бруснивер поставляет масонам «гробы Хирама». Я еще раз извинился, и, шутливо пожелав процветания этому почтенному заведению, пошел своей дорогой. Но гробы преследовали меня отовсюду. Сосед по доходному дому уже два года старательно делает себе гроб по обету. Стругал доски, сбивал, склеивал, вбивал маленькие гвоздики, покрывал лаком и сушил на балконе. Никого это не удивляло – гроб на балконе. Может, кто-то умер, а поставить некуда. Когда я зашел к нему попросить керосину для ночных писаний – сосед обшивал внутренности гроба куском синего атласа, подложив под него вату. От гробов, от темноты, от холода – не засыпалось. Лежал на кровати, закинув ногу на ногу под одеялом, думал, не Бруснивер ли привозил новый гроб в бордель мадам Немзиц, потому что она жаловалась на некрофилов, расшатавших ее старый гроб. На этой мысли я внезапно вздрогнул. Ада! Ты так боялась этого черного блестящего монстра, запрятанного в кладовку! Стало неожиданно ясно – будто молния голову осветила – что означают странные рисунки той несчастной «покойницы». Ее опоссум, державшийся цепким хвостом за ветку – это никакой не зверек из далекой Австралии, а название алхимического трактата, Opus Summarum, или сокращенно Opus Sum. Готовое дело, труд, подводящий итог многолетней работы. Так, на своем тайном языке алхимики называют свою недостижимую мечту – Камень. Бессмертие. Опоссум – по созвучию. И ведь хитро все сделано! Любой нормальный человек, увидев опоссума, подумает о чем угодно, только не об алхимии. Умнички, братишки мои химические!8. Одна букваЗавернул на почтамт – хотел купить набор непогашенных марок, застал там мадьярку с заплаканными глазами. – Jo napot![5] – говорю я ей. Не переставая вытирать слёзы, та лихо принимала корреспонденцию и ставила сургучные печати на посылки, отсчитывала сдачу и еще умудрялась улыбаться. Посетители то ли из деликатности, то ли из безразличия не замечали ее слёз, приставали с глупыми вопросами, требуя поскорее их обслужить. А девушка все размазывала и размазывала по пухлым щекам слёзы. Мне стало любопытно, кто ее обидел, может, выговор от начальства получила, и, дождавшись, пока очередь рассосется, спросил ее. – Сегодня по моей вине пропало одно очень важное письмо – ответила мадьярка, – если еще такое повторится, меня прогонят. – Как же так оно могло пропасть?– Я случайно отдала письмо, лежащее до востребования, не тому господину. У них похожие фамилии. Письмо адресовано Загуро, а взял его Загура. Через минут десять явился Загуро, спросил письмо – а когда я ему сказала – разорался, на пол сел, волосы последние из плеши рвал. Нюх меня не подвел – девушка могла нечаянно спутать карты шпионам. Прошлогодний адрес-календарь подсказал: Загуро – скромный служащий оружейной компании, поставщика винтовок нового образца и патронов к ним, а Загура, взявший чужое письмо – адвокат по семейным делам. Первый рекламировал оружие, второй – вряд ли в этом сильно разбирался, так как занимался исключительно помощью в дележе имущества. Однако решил к нему сходить – продолжая мое юридическое образование, иногда брался вести мелкие дела о взыскании долгов и тяжбах родственников. Семейный адвокат Загура снимал первый этаж неплохого особняка на хорошей улице, между дорогой кондитерской и магазином парижских шляп. Приемную его украшали большие тропические растения – монстеры, фикусы, саговниковые пальмы, растущие в кадках и не испорченные чрезмерным поливом. Диванчик для ожидающих приема, увы, оказался, низенький, обитый толстой гладкой тканью вместо кожи, но тяжелый дубовый стол, застекленные шкафы с рядами одинаковых папок кричали о том, что дела у него идут недурно. Внеся обычный консультационный сбор, я проговорил с адвокатом полчаса, выяснил все, что мне требовалось знать по делу братьев, судящихся за мельницу отчима, умершего без завещания, и уже закрывал дверь. Но увидел: ноги посетителей отогнули краешек старого домотканого коврика, сложенного вчетверо и служившего для вытирания мокрой обуви. Под ковриком валялись желтые бумажные клочки – изорванные так, будто нерадивая горничная, ленясь вынести адвокатский мусор, небрежно искромсала и замела их под коврик. Чернила на клочках почти расползлись, рядом никто не стоял. Что, если это взятое им на почтамте письмо?Я наклонился, поднял клочки. В глубине души чувствовал, что поступаю верно, но мой рациональный ум отказывался верить в то, что схемы, о которых читал еще мальчишкой в приключениях сыщика, иногда действуют. Дома, высушив мокрые клочки на теплом кафеле и склеив их, убедился, что горничная у адвоката – умница и лапочка. Клочки, заметенные ею под коврик у порога, сложились в неряшливое, торопливое, женское, письмо о семейных делах. Несколько раз перечитал его и заметил: в середине листа выпадает из общего строя мысли одна фраза – «а летом, в июне, собираемся в Сараево». Что там делать, в этом жарком, пыльном, провинциальном городе?До лета 1914, когда о существовании этого распроклятого Сараево узнали все, время еще оставалось. 9. «Бригидки»Знаменитая львовская тюрьма располагалась в упраздненном монастыре ордена святой Бригиды. За ее обитательницами закрепилось прозвище бригидок. Гидкие бригидки. убийцы, воровки, мошенницы, проститутки, попрошайки теперь спорили за сомнительную честь посидеть в темной, с замурованным окном, одиночной камере, бывшей когда-то монашеской кельей. Если бы две основательницы монастыря, знатные польки, знали, что имя бригидок станет нарицательным для всякого рода отъявленных преступниц, они бы сильно удивились. Ведь эта обитель задумывалась пристанищем черниц аристократического происхождения и примерного поведения. Беглая монашка Теофилия, она же мирская панна Василина, попала сюда в начале июня 1914 , обвиненная в тяжком злодеянии. Вернувшись домой и, повинившись, затяжелевшая грешница пряталась у родителей в селе, не выходя днем из хаты, сидела в душном закутке за печкой. Прошла зима, а весной беременной стало дурно. Она ничего не могла проглотить – к горлу подкатывал тяжелый ком и перекрывал все, даже дышать становилось невозможно. Ночью Василина тайно разродилась маленьким, синим ребенком. Тот не прожил и часу – умер, захлебываясь в удушье. Его легкие еще не развились. Несчастная мать впала в забытье и пролежала в горячке около суток. Потом, словно выйдя из прострации, Василина посмотрела на хлипкое, нежизнеспособное тельце, оплакала его, мыла его в лоханке, вытерла, нарядила в чистую белую рубашечку и попросила отца сколотить маленький ящичек-гробик. Часа в три ночи, когда все село спало, Василина нашла в себе силы подняться и отправиться на склон оврага, где и похоронила новорожденного. Место это было покойное – в овраге и днем не встретишь ни одной живой души, а уж ночью тем более никого. Засыпав могилку мокрой землей и положив на нее обратно аккуратно срезанный пласт дёрна, Василина прочла про себя «Отче наш», всплакнула и воткнула две перевязанные травинкой крест-накрест веточки. Затем она резко спустилась со склона и вышла на пустую дорогу, освещенную неровным лунным серпом. Как нарочно, именно той ночью возвращался из Станислава староста, запоздал, ехал в темноте, освещая путь факелом из горящей просмоленной пакли. Он заметил тайное погребение, арестовал Василину и повелел, вырыв гробик, провести судебно-медицинскую экспертизу. Патологоанатом – студент предпоследнего курса Венского университета, проходящий в своем селе практику, страшно боялся покойников, резать их не умел. Ему жутко даже притронуться к холодной ручке младенца. А уж вскрывать – скорей сам умер бы, чем вскрыл. Медицинское заключение он написал, опираясь на внешние признаки – что ребенок скончался в удушье, весь мертвенно-синий, с отекшим личиком. На глаз, без вскрытия грудной клетки, практикующий студент не смог определить, что легкие не раскрылись и потому ребенок был обречен. Удушье переписали удушением, поэтому, прочитав заключение, решили, будто Василина задушила новорожденного…Ее отправил в Лемберг, в тюрьму «Бригидки», поместив в самую зловещую камеру детоубийц. В ней помешавшиеся женщины метались и стонали, прыгали, выли, чесались, кидались на стены, истерически смеялись. Иные носили на руках комья свернутых заплесневелых тряпиц и ветоши, уверяя, будто это их младенцы, напевая им колыбельные. Изредка их вызывали на осмотр тюремным доктором или везли в суд. Василине предстояло прожить в рукотворном аду «Бригидок», под ритмичный скрип старых деревянных виселиц и постоянный шум дождя, падающего на крышу. Немало узниц отсюда выносили, накрыв покрывалом. Скученность, нехватка еды, обилие больных чахоткой довершали телесными муками душевную агонию. Если ты вышла из «Бригидок», это не значит, что на этом твои мучения закончились – читалось в лицах узниц. Василина проводила свои дни заточения молча, сев на холодный приступок в небольшой стенной нише. Она ни к кому не обращалась, и к ней никто не подходил. Здесь принято сходить с ума поодиночке. Все, что она могла предпринять – написать императору прошение о помиловании – она сделала. Оставалось ждать, пока неповоротливая бюрократическая машина изволит высказать судьбоносное решение. Потихоньку Василина стала различать обитательниц камеры. Одна из них, высокая черноволосая дама в истрепанном шелковом платье, ходила из угла в угол, изредка что-то выкрикивая и тот час замолкая. Другая, маленькая блондиночка, корчилась и выла, царапая лицо. Третья укачивала комок грязного тряпья. – Эти уж точно детоубийцы – подумала о них бывшая монашка. Василина ошибалась. Эти три женщины никаких преступлений не совершали. Они даже не рожали. Это были «подсадные утки», умеющие разжалобить узниц своими грустными историями и выманить у них признания. «Утки» крутились вокруг отрешенной арестантки, надеясь разговорить ее. Особа в истрепанном платье подошла к Василине и спросила, за что ее сюда посадили. – Ни за что – смутившись, пролепетала наивная селянка. – Кто ни за что, те дома отдыхают. – Я не хочу ни с кем общаться. Мне плохо. – Если плохо, позовем лекаря. Только у него одна касторка да адский камень ляпис – раны прижигать. Василина умолкла и больше не произнесла ни слова, сколько бы ее не тормошили и не дергали. – Катанонический ступор – сказал тюремный медик, надо бы в лазарет положить, да некуда. Пусть здесь отходит. Услышав это ужасное слово – отходит – бывшая монашка вздрогнула. – Стоило ли дважды надевать саван, чтобы столь глупо умереть во лжи и смраде? – подумала она. – Орденскую накидку с биркой поменяла на казенную хламиду с биркой. Но Василина не умирала, переболела и выздоровела, а суд над ней все не начинался. Зато в августе нижний этаж «Бригидок» заполнялся громкими мужскими голосами – в тюрьму свозили «русских шпионов и агитаторов». Судя по доносившимся до женщин разговорам, это были случайно схваченные крестьяне, священники, учителя. Их держали, готовя к пересылке, и потом долго гнали под одобрительные крики толпы на вокзал. -– Почему меня не судят? – напряженно думала она, осматривая темные стены «Бригидок». – Почему завещаны черной материей окна, выходящие во двор?Просидев в прострации, ничего не слыша и не видя вокруг себя, Василина не знала об объявлении войны. Ее вызвали только в двадцатых числах августа. Снова приходил тюремный врач, пытался заговорить, смотрел язык и просил повторить вслед за ним движения рук. Сразу же, выдав отобранную при аресте старую накидку, Василину объявили помешанной и отвели пешком в лечебницу для помраченных духом. – Куда меня ведут? – спросила она. – На Кульпаркив – равнодушно ответил ей приставленный стражник. – Идем, девочка, шибче. 10. Гимназисты прицеливаются в Историю28 июня 1914 года я вернулся с загородной прогулки поздно – лазил по скалам, заодно опробовал немецкую новинку – компактный фотоаппарат. Вечерняя газета – до тех, кто уже лег спать, она дошла лишь утром следующего дня – кричала об убийстве в Сараево Гаврилой Принципом эрцгерцога Франца-Фердинанда и его супруги Софии. Больше всего меня поразил то, что террорист еще учился в гимназии. Я застыл как вкопанный. Вспомнилась строчка из шифрованного письма, попавшего не тому адресату – а лето мы собираемся провести в Сараево!Дальше все только закручивалось. Сербы стали стрелять в пароходы, плывущие по Дунаю. Там стояли несколько львовских полков, они первыми ответили на выстрелы. Старенький император Франц-Иосиф тот час же обратился с воззванием и объявил Сербии войну. – Это ничего, утешал я себя, – в позапрошлом году на Балканах тоже стреляли, но Россия, хоть называлась союзницей Сербии, не вмешалась в этот конфликт, слава Богу. Авось и на сей раз не сглупит. Австро-Венгрия вступила в войну с Россией 6 августа. Я понял, что мне надо удирать отсюда. Покойный дядя твердо уверял: моя миссия протянется до войны. Потом предписывалось явиться в российское консульство, забрать свой настоящий паспорт и уехать. Уже утром торопился с чемоданчиком на улицу Ясную. Что-то внутри подсказывало мне – Лемберг не отпустит. Подошел к консульству. Мимо меня пронеслись четыре дипломатических автомобиля с багажом на задних сиденьях. В них, как позже выяснилось, ехал сам консул Николаев, его семья и другие сотрудники. – Могу ли увидеть господина Николаева? – испугавшись, поинтересовался я у женщины, стоявшей перед дверью. – Господин Николаев только что отбыли по срочному указанию – ответила она. – Видели – четыре авто пронеслись. – А мой паспорт?– Знать ничего не знаю. Сожгли, наверное. Тут же, приставив короткую лесенку, двое мужчин снимали табличку новенькими немецкими гвоздодерами. – Значит, действительно война – сказала женщина и закрыла ворота. – Идите, идите, нечего здесь стоять.
– Я так и думала, что не уедете – сказала мне Соломия Францевна – Забирайте ключ. Кстати, к вам гость приходил. Гимназист Гринько, кажется. … В 1913 году, в декабрьский снегопад, я шел по улице и увидел, что ватага разъяренных мальчишек, навалившись впятером на одного, пытается столкнуть щупленького паренька прямиком под брюхо трамвая. Еще мгновение и хлопец в сером пальто, отягощенный туго набитым ранцем, мог погибнуть. Завидев меня, ребята разбежались врассыпную, оставив лежать на снегу свою жертву. Это был деревенский мальчик, лет 13, худощавый, светлоголовый, с острым носиком и оттопыренными ушами. Он с трудом очухался, поспешил бежать, но я удержал его и пригласил к себе – отогреться, попить чаю – настолько жалок и бледен был его облик. Звали его Гринько. Учился в гимназии за счет благотворительного комитета. Жил в пансионе. Питался рыбьими хвостами и непропеченным хлебом. Когда я спросил его про оценки, мальчик, ни слова ни говоря, вытащил из ранца табель. Везде аккуратным почерком – «отлично», «превосходно». И даже поведение – «в высшей степени одобрительное». Я стал ему покровительствовать. Это оказалось выгодно – перенимал его речь, всякие обороты, которые нигде не написаны. Еще Гринько брался мной для разных поручений – письмо передать лично в руки, проследить, провести по малознакомым уголкам. Прозвал его Вергилием. Хороший умный мальчик. Правда, о нем знал маловато – даже не разобрался, Гринько – это его уменьшительное имя от Григория или фамилия?К весне 1914 год мой маленький помощник заметно подрос. Как любила говорить бабушка, пошли у него самордаки –самодраки. Характер проявлялся упрямый. На лето родители забирали Гринько к себе, и он выпросил у меня целую связку серьезных книжек по политике и истории. Вернулся в гимназию к концу августа, завернул ко мне на квартиру, держа все книги в полной сохранности. Из сбивчивого рассказа об отдыхе я понял только то, что он неожиданно увлекся личностями террористов-одиночек и хочет написать, когда поступит в университет, диссертацию на эту тему. Все только и говорили о выстрелах в Сараево, о стремительно начавшейся войне, но я опешил. Вчерашний ребенок задавал мне совсем не те вопросы. То ли сказалось общение со мной, постоянно думающим о политике, то ли мальчик и вправду стал преждевременно взрослым, не знаю. Дались ему эти психопатолгические портреты!Гимназиста изумил поступок Гаврилы Принципа, который был такой же как он, всего несколькими годами старше. Тоже приехал из села, тоже хорошо учился, тоже перестрадал из-за безответной любви, тоже осмеливался возражать преподавателям, тоже, наверное, был бит однокашниками… Разница лишь в том, что Принцип оказался способен выстрелить в наследника австрийского престола, не вынимая изо рта бутерброд. Гринько раздобыл переснятый с газеты фотографический портрет этого «товарища» и повесил его над своей кроватью в пансионе. Когда к нему приходили, подросток даже не удосуживался снять портрет и засунуть его под кровать – говорил, что на этом фото снят он сам. … В последние дни августа 1914 года лембержане, напуганные слухами о скором вступлении российских войск, ночами, наняв втридорога извозчика, уезжали в неизвестность. Вокзал был забит встревоженными людьми, поезда задерживались после столкновения у станции Подзамче, а другого пути не было. Маленькие дети с серьезными лицами сидели на тюках и вместе с родителями ждали, пока расчистят рельсы от смятого железа и раздавленных вещей. В заколоченные окна даже евреи выставляли православные иконы. Я наблюдал это бегство исподтишка. Смеялся над сплетнями об отравлении водопровода, возмущался тем, как в парке поймали мнимого шпиона, отняли у него велосипед и побили. – Куда ты гонишь, к русским спешишь? – кричали на спортсмена благородные господа с дорогими тростями. Хорошо, полиция забрала велосипедиста и спасла его от самосуда. Уверяли, что в пригородах уже орудуют казаки. Из Лемберга уехала австрийская казна, закрылись «вплоть до распоряжений» банки и я стоял вместе со всеми в длинных очередях у запертых дверей Галицкой сберегательной кассы. Россияне пришли 3 сентября и переименовали Лемберг во Львов. На стенах появились распоряжения временного военного генерал-губернатора графа Шереметьева, а гражданским генерал-губернатором стал другой граф, Бобринский, известный славянофил и вдохновитель идеи «русской Галиции». Графа Шереметьева я лично не знал. Его мне бояться было нечего. Но граф Бобринский был моим наставником в те два месяца подготовки в Петербурге. Он прочел несколько обзорных лекций по истории этого края и второпях уехал. Если бы мы встретились, он, конечно же, узнал меня и немедленно расстрелял бы за измену. Но … я не уехал, даже пренебрегал порой комендантским часом, выбираясь из меблированных комнат вечерком подышать свежим воздухом. Днем засел за диссертацию по истории государственного права. Страх быть пойманным нисколько не останавливал. Напротив, опасная обстановка, необходимость прятаться еще сильнее заставляли сосредоточиться на диссертации. Всю зиму я питался обедами, которые приносила за дополнительную плату кухня доходного дома Гипенрейтер. Сливочное масло заменил маргарин. Свежее мясо стало редкостью – вместо него давали консервы. Запасы кофе истощались. Написал диссертацию менее чем за семь с половиной месяцев. В начале апреля 1915 года у меня внезапно расстроился желудок, а послать в аптеку некого: Соломия Францевна уехала к родственникам, оставив весь дом на управляющего и горничных. Делать нечего, вышел, шляпу на глаза надвинул, спускаюсь с горки, вдруг дорогу мне перебегает знакомая мордаха. Бежит тот самый гимназист Гринько, вид сосредоточенный, карман оттопыривается. Поздоровались. Спрашиваю – а что ж ты несешься?Гринько признался – достал по случаю парабеллум. – Зачем?– Разве неизвестно, что идет война? А на войне побеждают те, у кого хватит смелости пожертвовать собой во имя будущего. Вы же сами мне об этом говорили! Так я убью ключевую персону, сам умру, но историю пойдет по-другому! Наподобие Гаврилы Принципа, только наоборот – он стрелял, чтобы учинить хаос, я же стреляю, чтобы этот хаос прекратить. Выпалил – и убежал. Да, думаю, малец-то совсем голову потерял. Жуткий возраст. Надеюсь, парабеллум его неисправен. Через день во Львов прибыл российский император Николай II и великий князь Николай Николаевич, которого прочили на престол Галиции взамен Габсбургов. Император сомневался в необходимости этой опасной поездки, но великому князю не терпелось познакомиться со своими будущими подданными. Я узнал об этом от горничной – она прибежала отпрашиваться, и это было слышно сквозь стенку. Мне стало ясно, для какого случая Гринько разжился парабеллумом и в кого он намерен выстрелить. … Юный террорист-одиночка рссуждал так же, как и многие взрослые. Войну развязала цепочка трагических событий и необдуманных поступков всех заинтересованных сторон, но в Лемберге эту вину целиком и полностью перекладывали на Россию. Казалоь, достатоно выдернуть одну фигуру – и европейская бойня сразу же прекратится. Только я был уврен, что получиться у Гринько ничего не могло. Точнее, могло, но шансы были неизмеримо мллы. Даже не подумал предупредить российскую разведку. Ну что сделает подросток ?! Маршрут следования заранее не объявляется. Если даже представим, что он узнает, куда идти, попытается прбиться сквозь восторженную толпу русских солдат и сестер милосердия, окажется на достаточном для выстрела расстоянии – но вряд ли сумеет в адской тесноте и давке вытащить оружие!Оставалось сидеть за запертой дверью, ожидая, грянет ли страшный выстрел, превратится ли Львов в новое Сараево или все обойдется?– Конечно же, его схватят! Гринько – мальчик, он сразу выдаст себя волнением, при первом же страже порядке бросившись бежать наутек. А их сейчас в городе полным-полно. Но если он побежит обходными путями? По дворам? Господи, да тут секунды решают, слепая случайность – и все сорвется. Выстрелить с большого расстояния, разумеется, Гринько вряд ли б смог, но последствия для него были б самые отвратительные. Он повторил бы судьбу Гаврилы Принципа, избитого при задержании благонамеренными гражданами так, что в тюремной больнице ему отрезали гниющую руку. День этот, восстановленный до крупиц, в изложении несостоявшегося террориста прошел бурно, но бесцельно. Гринько отлично выспался – перед решающим выстрелом он наелся снотворных пастилок и храпел как боров в хлеву. Очухавшись, тщательно вымылся, нацепил свою форму – кто придерется к гимназисту? Он идет на урок и, увидев скопление народа, захотел полюбопытствовать. Парабеллум засунул за пояс. Посмотрел еще раз на часы, запер дверь, вышел на лестничную клетку. Пансион – на третьем неудобном этаже. Вниз ведет винтовая лестница с высокими ступенями. Сверху она кажется гигантской улиткой. Спускаясь, террорист перенервничал. Ноги его одеревенели и не желали ступать. Чувствовал себя хуже, чем накануне экзамена по математике. Гринько запнулся, едва не упал, но схватился за перила и удержал равновесие. Теперь надо было выбрать маршрут. Идти главными улицами, где его каждый мог остановить и обыскать, гимназист побоялся. Сквозь дворы – дольше, но зато проспавший ученик никого не удивит. Он всегда ходил на занятия окольными путями, через парки и третьестепенные закоулки. Первую часть дороги Гринько проскочил без происшествий, если не считать трамвай, некстати его задержавший, и каменного, вмурованного в ограду, льва, стоящего по-собачьи на задних лапах, с гербом на пузе. Гринько почесал левую киску под шейкой, погладил стершуюся звезду и розу на гербе, постоял в сомнении, но рванул. Оставалось пройти вторую половину, самую сложную, потому что тащиться предстояло либо через густые, поросшие колючими кустами и сращенными деревьями, валы, или мыкаться в лабиринтах переходов между дворами, которые уже наверняка застроены или захламлены. Чтобы не опоздать и не возвращаться в случае чего обратно, паренек выбрал первый вариант и прогадал. Грифы Солосии Францевны, вернее, любимее птички ее мужа-перса, тяжело переносили львовскую весну. Они норовили пробить слуховое окно чердака и вырваться наружу, чтобы беспрестанно носиться над городом, кувыркаться и хохотать человеческими голосами. К ним мечтал присоединиться бородач, уставший от утилизации куриных и говяжьих костей, оставшихся от обедов квартирантов доходного дома. В этот злосчастный день грифы сумели все-таки расколошматить хлипкое оконце и взмыли в небо. Инстинктивно они вырулили к зарослям, туда, где бежал запыхавшийся гимназист с парабеллумом за пазухой. Внезапно острые когти вцепились ему в плечо, а шею защекотали жесткие перья. Гринько заорал, пытаясь отбиться от напавшей на него хищной птицы, старого, с облезшей головой, стервятника, не понимая, что есть его и рвать на части никто не хочет. Просто птичке взбрело пообщаться – так, как она привыкла проделывать с хозяином-персом или со слугой, приставленным к обитателям чердака. Те всегда носили кожаные наплечники и перчатки, проложенные ватой – в этом наряде никакие когтищи не пробьют тело. Гринько здорово перепугался, и гриф – которого он видел только в книжке Брэма, доконал его. – Вы не знаете, что случилось с моими грифами? Они только что вернулись общипанные, с ранами на шеях, а у одного даже коготь сломан! – спросила у меня взволнованная домовладелица. – Улетели утром с чердака, слуховое окно грохнули, полдня пропадали…Да, грифушки выглядели жалко – с выдранными перьями, с опустившимися усталыми крыльями, с больными красноватыми глазами. Они не могли даже спокойно стоять на мощных лапах и раскачивались туда-сюда. Хищники беспрекословно позволили себя прижечь и забинтовать. На всякий пожарный я влил им в клювы по столовой ложке мадеры. 11. Прошу пана на Кульпаркив!22 июня 1915 года военный генерал-губернатор граф Шереметьев оставил Львов. Город вновь стал Лембергом, возвратившись в австро-венгерское королевство Галиции и Лодомерии. А мне пришла повестка, чему сильно изумился – думал, будто паспорт, врученный еще на вокзале в Петербурге, поддельный, записанная в нем фамилия не попадает ни в какие реестры. Увы, и паспорт, и повестка оказались самыми настоящими. С горя отправился смотреть оперетку. Мое унылое выражение лица резко контрастировало с прекрасной летней погодой, буйной зеленью и веселым настроением гомонящей толпы. Я не знал, что делать. Оставаться в городе для меня все еще опасно. Но и уехать в Россию, пока не вернули паспорт, тоже невозможно. Меня бы арестовали на первой приграничной станции. В это время бывший российский консул Николаев пьет дома кофе с жирными сливками и совсем не думает о страданиях бывшего агента-информатора, по его милости застрявшего в оставленном Львове. Мысленно прокляв его, я взял программку. Народу на оперетку пришло удивительно много – точно все они ждали этого дня, чтобы так глупо его провести за тривиальной сценой с пошлыми шутками. В оперетке неожиданно встретил антиквара Богдана Лозика, которого, оказывается, ничуть не убили непонятным способом в Моршине два года тому назад. Восставший из мертвых преспокойно здоровался со своими знакомыми, пожимал им руки и даже обнимался, чему они нисколько не противились. Ничего не соображая от ужаса, я вылетел на улицу и решил, что, наверное, вместо Лозика мне на глаза попался чей-нибудь другой труп, а сам он был в отъезде и очень удивился, увидев статьи о собственной смерти. Но это пока неизвестно, а раз так, надо с чем-нибудь одним разобраться. Как поступить с повесткой, явиться немедленно или медленно? Или вовсе игнорировать?– Надо вспрыснуть керосину – посоветовал журналист Ташко. – Образуется нарыв. Его необходимо ежедневно смачивать слюнями, лучше всего – чужими. Если удастся собрать во флакон слюни бешеной собаки, их тоже втирают в нарыв. Через некоторое время начнется гнойный процесс. Руку отпилят плотницкой пилой. Неприятная процедура, но зато от военной службы освободят пожизненно. – А нет ли другого способа? – со страхом поинтересовался я. – Инъекции эфира с добавками. Но это дольше. Сейчас впрыскивают бензин – запах улетучивается быстрее, да и нарыв выглядит естественней. Можно щепок грязных в нарыв загнать. Хочешь газовую гангрену?– Ни за что! Придумай что-нибудь не столь изуверское. Например, сифилис. – Где ты возьмешь острую форму с гнойными выделениями? Она в три дня не разовьется. Отпадает – буркнул Ташко. И тут меня озарила одна шальная идея – почему бы не пойти сдаваться властям?! Нет, то было не минутное повреждение! Все как раз логично. Я хотел ответить абсурдом на абсурд. В те времена малейшего подозрения в шпионаже или дезертирстве оказывалось достаточно, чтобы отправить человека на виселицу. Но что, если агент российской разведки сам явится с повинной? Смотрится моя история правдоподобно. Граф Бобринский действительно засылал в Галицию своих «детушек» – фанатичных панславистов, чаще всего местных уроженцев, воспитанных в России. Большинство из них погибли, но кто-то выжил, умело притворялись деревенскими юродивыми, нищими, паломниками. Почему я, юрист и вольнослушатель университета, не могу оказаться таким агентом? Чего мне стоит устроить скандал прямо на медицинской комиссии? Влезать на стол и кричать – как я могу стрелять в своих родственников и друзей?!Не хочу брать оружие! Верните меня домой, в Петербург! У всех отвалятся челюсти. Сказать такое мог разве что помешанный, коему хочется поиграть на струнах чужих нервов. Меня немедленно направят в сумасшедший дом, признают невменяемым и оставят до конца войны. Там я спокойно отсижу, а потом выйду и защищу диссертацию по государственному праву. Чтобы удостовериться, верно ли рассуждаю, сказал Ташко, что хочу переждать войну, симулируя сумасшествие. – Но это же больница! – предупредил меня Ташко. – Писал я про нее однажды. Доктор – немец. Строгий распорядок. Два раза в день дают пить бром. За плохое поведение связывают руки и бьют. Санитары – морфинисты. Ради очередного укола готовы подопечным шеи свернуть на 360 градусов. Колотят всех. Еда плохая. Огорожено высоким забором, что в случае чего оттуда не убежишь. – Недавно прочитал, что на Кульпаркиве лечат методом удержания. Запрут на ключ, и сиди, бесись, сколько влезет. А бром скорее сам доктор с санитарами принимают, ибо тошно на психов целый день глядеть – парировал я. – Все решено, Ташко! Нет у меня иного варианта! Или ты хочешь, чтобы меня, как подозрительную личность, в Талергоф отправили? Ты смерти моей жаждешь?! Какой я солдат? Стрелять не умею. В первом же бою убьют. …. Перед комиссией зашел в кофейню, запил два миндальных пирожных чашкой пшевруцоной кавы. Пирожные оказались маленькими, с кремом непривычного, не сливочного, вкуса. Маргарин! Тьфу. Медицинская комиссия встретила меня неприветливо. Пахло йодом. На осмотр приходили отцы семейств с букетом хронических болезней илегкими увечьями. Помню плотника, у которого еще до войны некстати выскользнувший топор отсек половину ступни. Кажется, его все-таки призвали. Я оказался единственным молодым человеком, поэтому меня осматривали и расспрашивали особо тщательно. Честно сознался, что, как российский поданный, не должен служить в австро-венгерской армии. – Где же тогда ваш российский паспорт? – ядовито зашипели комиссионные крысы. – Сдал в консульство, а оно сейчас закрыто – невозмутимо объяснил я. – Если не верите, телеграфируйте в Петербург, они подтвердят мое имя. Меня тотчас же связали «козлом», засунули в рот кляп и повезли в лечебницу душевных хворей, в окраинное место Кульпаркив. Сюда, как в Рим, ведут все дороги. … Профессор Вольф Эрманн, специалист по психическим болезням, с остервенением наблюдал воронью драку за сухую, заплесневелую горбушку. – Надеюсь, сегодня уже ничего не случится – сказал он самому себе, беря из застекленного шкафа большую книгу «Типы истерий и истеричных маний». Денек выдался – помилуй, Боже! Дневник наблюдений раскрыть некогда! Маженка искусала соседок по палате и забилась под кровать, откуда ее еле вытащили, пихая метлой. У прусского короля Фридриха опять обострение. Две ведьмы беспрестанно воют. Привезли свихнувшегося дезертира, пытавшегося перерезать горло офицеру осколком суповой тарелки. Перечисляя все это, Эрманн вздрагивал, будто бы и он тоже – один из больных, нуждающихся в срочном лечении. Вороны тем временем больно бились острыми клювами, калеча друг друга. На оконный откос сыпались жесткие черные перья. В коридоре зазвенел металлический колокольчик. – Герр Эрманн, обратился к нему по-немецки молоденький санитар-поляк. – Простите. Доставили еще одного. Тяжелый бред. Орёт, что он – тайный агент российской разведки, называет себя диковинным именем и требует, чтобы его немедленно подвергли военно-полевому суду. Не хотел вас беспокоить, но я ничего не понимаю. Очень странный пан. Доктор отправился осматривать пациента. Перед ним валялся, связанный по рукам и ногам, человек с отросшими волосами и непропорциональными ушами. Изо рта торчала мочалка. – Вытащите кляп, Мацек – приказал Эрманн. Санитар вынул мочалку, и я тотчас харкнул ему на халат. – Каюсь – трагическим голосом выпалил, – в том, что, будучи российским гражданином, был направлен в Лемберг с целью диверсий и шпионажа. – Имя? – строго спросил Эрманн. – Мардарий Подбельский. Жил по документам Ференца Фретышынского. – Дворянин? – с отчаянием в глазах поинтересовался Эрманн. – Столбовой – ответил я и пояснил – столбовыми у нас называют дворянские рода, вписанные в столбовую книгу. – Дело плохо – печально произнес психиатр. Придется положить его к прусскому королю. – И давно он у вас мается? – с вызовом завопил я. – Законопатили бедного Фридриха, изверги!– Может, его все-таки лучше к Карлу 12-му? – передумал Эрманн. – Да, давайте к Карлу. Я и забыл, что Фридрих сегодня слишком агрессивен…Когда меня втащили в палату к шведскому королю, не сдержался и выкрикнул – Полтавская битва проиграна! Отдайте мне свою шпагу – я переломлю ее!Из угла сверкнули два зеленых глаза, зашевелилось одеяло, раздался сипящий, простуженный свист – это кто еще задирается? Вместо помешанного из-под одеяла вылетел большой тропический попугай с желтыми, яркими перьями на грудке и с кобальтовыми, невозможно синими, на хвосте и крыльях. Под кроватью послышалось легкое движение, и через несколько секунд передо мной предстал во всем своем сумасшествии человек, считавший себя шведским королем Карлом 12-м. По виду это был школьный учитель или страховой агент – худенький, белокурый, невысокого роста. С плеча на живот перекидывалась выцветшая шелковая лента. Мундиром ему служила старенькая куртка почтальона. – Ужина не будет – сказал попугай. – Це ж Кульпаркив, моя ты холера! Кого привезли после обеда, в списки включают только наутро. Если уж так голодны, вырвите у меня перо и пожуйте. Оно вкусное. – Нет, благодарю покорно – прошипел я ехидной птице. Проснувшись поутру в непривычной больничной кровати, удивился, что мне это не почудилось. Принесли завтрак – скудную мисочку жидкой клейстерной каши неизвестной крупы и кружку остывшего кофе. Оно оказалось искусственным. – Нет, а чего вы хотели? – осуждающе посмотрел на меня Карл 12-й. – Выдумали себе отвратительную историю болезни. Не могли изобрести что-нибудь более правдоподобное! Какой из вас русский?– Действительно, добавил попугай, – вы галичанин и никто больше. Спорим?– Доктор разберется – буркнул я. Потом санитар Мацек повел меня записывать. Стоя на весах, отвечал на вопросы по-русски, и это очень его злило. Тогда перешел на латынь. – Все ясно – вы студент! Какого факультета? – обрадовался санитар. – Что ж сразу не сказали? Убоялись мобилизации? По чьему справочнику готовились?– По Генрику Сенкевичу – ответил я польским языком. – Уйди, ненормальный!Санитар перестал пререкаться и, поддерживая за локти, отвел меня к доктору Эрманну. Тот сидел на скамейке у павильона для больных с неправильным поведением и кормил черных белок сухарными крошками. Я подошел и слизал их с его руки. – О, это вы, вчерашний буйный – приветствовал меня Эрманн. – Язык шершавый, точно рашпиль. Присаживайтесь. Как самочувствие?– Поймите, мне незачем симулировать раздвоение личности! Я и в самом деле россиянин, Мардарий Подббельский! Наверное, вас смущает мое редкое имя? Но это в честь мученика Мардария, родом, кажется, из Персии. Так же Мардарием звали одного монаха, который сочинял духовные стихи и был книгопечатником. – Хорошо, я спрошу при случае у священника – сказал Эрманн. – Но расскажите мне что-нибудь еще о себе. Не бойтесь, все останется в строжайшем секрете. Медицинские журналы, для которых обычно пишу статьи, из-за войны не выходят. А то бы я о вас написал. Будьте честным, и я вам поверю…– Доктор, ну зачем тратить время? Вы сейчас спросите, живы ли мои родители, страдали ли они падучей болезнью, не попадались ли у нас в семье помешанные, а я ничего об этом не знаю. Моя мать умерла, рожая брата, когда мне не исполнилось двух лет. Я и лица ее не помню – только по портретам и фотографиям. Брат тоже умер. Отца почти не застал. Воспитывала меня бабушка. – Это очень печально – сказал Эрманн. – Но подтверждает мои наихудшие предположения. Вам настолько хотелось быть частью большей семьи, иметь длинную родословную, нежные воспоминания детства, что придумали этот бред про русское дворянство, дядю-генерала и разведку. – Вы сами себе противоречите – взмутился я. – Раз, по-вашему, я галичанин, то записался бы в коронные шляхтичи. Они ничем не хуже Фридрихов и Карлов. Их владения превосходили добрый кусок Европы. Большая черная белка запрыгнула доктору на колени и заискивающе посмотрела в глаза. … Там же, но только в отдельном женском павильоне, томилась беглая монашка Василина. Ее дело было намного хуже. Несчастную в невменяемом состоянии привезли сюда из тюрьмы и должны держать неопределенно долго, даже если она излечится. Обвинений в детоубийстве никто с нее снимать не собирался. Нечаянно, бродя по коридорам, напоминающим монастырь, Василина отперла засов и выпустила наказанную за укусы Мажену. Та очень удивилась неожиданной свободе и села на пол, вертя глазами. Потом достала из кармана длинное острое шило без рукоятки и, стянув в складку кожу на шее, проткнула ее этим острием. На ее старенький серенький фартук (до помешательства Мажена была горничной в хорошем доме) брызнуло несколько жалких капелек темной крови. На длинной узкой койке, предназначенной скорее для египетской завернутой мумии, чем для живого человека, сидела, свесив ноги, Василина и плакала. Оказывается, здесь хуже тюрьмы. Кусаются, режутся, ссорятся, играют засаленными картами на ломоть хлеба, выдаваемый к обеду, жалуются и доносят друг на друга санитарам. До нее по-прежнему никто не придет, не скажет – панна, давайте разберемся, что у вас случилось?– А это та, из «Бригидок» – услышала она голос доктора Эрманна. – Если не спит, приведите. Василина поднялась и рванула наружу. – Пан доктор, я не убивала своего ребенка! – закричала она, падая на колени. – Мальчик родился слабеньким и не мог дышать!– Встаньте, голубушка, прекратите рыдать. У нас хоть и сумасшедший дом, но не настолько. Должен же быть порядок!! – испугался психиатр. – Сегодня я беседую с удивительными пациентами. Один считает себя русским дворянином из какой-то столбовой книги. Общаясь с ним, я сам едва рассудка не лишился. А теперь еще ваше путаное дело…– Нет в нем никакой путаницы – уверенно ответила больная. – Это жестокое недоразумение. Под утро, таясь от односельчан, пыталась похоронить свое дитя в тихом месте, но меня заметил староста. Ничего не спрашивая, он решил, что это криминал, схватил, повязал и отправил в тюрьму. Как назло, в нашем селе нет доктора, только повивальные бабки. Староста пригласил сына своего знакомого, студента-медика, приехавшего из Вены на каникулы, чтобы вскрыть младенца. Человек без диплома не должен был вообще к нему прикасаться. Его выводы, скорее всего, ошибочны!– Сейчас все уголовные суды с цепи сорвались – сочувственно сказал Эрманн. – Вешают шпионов и мародеров. Ждите, рассмотрят ваш казус и наверняка оправдают. Но для этого необходим хороший адвокат. Он у вас есть?… Я вернулся к Карлу 12-му. – И что доктор Эрманн?– Ниц добрего до нашего брега. Сказал, не верит в мою историю. Все пошло не по плану. Теперь меня не отпустят…– А с чего все пошло не по плану? – спросил мой сосед. – Меня цапнула за палец нарисованная змейка с аптечной витрины – признался я. – Это было очень больно, неожиданно и страшно. После этого вроде бы ничего не изменилось, но чувствую, что стал другим. – Значит, они тебя избрали. Теперь ты будешь служить только им. – Кому им?Карл 12-й показал рукой на больничный пол. – Кто внизу. Ты им служишь, чешуйчатым. … Усталый Вольф Эрманн писал дневник наблюдений, закрывшись в кабинете на ключ и положив на колени запыленный выпуск психиатрического ежегодника: «Необычайно много стало острых психозов с манией преследования. Преобладают случаи запущенного раздвоения личности, ранее довольно редкие. Пациент R, уверявший … (написано и перечеркнуто) Вместо яркого оригинального бреда преобладают стереотипные массовые фантазии – о предателях, шпионах, поджигателях, смертоносном оружии и политических заговорах. Например, пациентка Z рассказывает о лучах смерти, выпущенными русскими с ********* на ее улицу, считает себя облученной ими и поэтому отказывается открывать оконные шторы. Сидит денно и нощно в кромешной темноте. Так же она требует принести ей особую колодезную воду, потому что все городские источники, фонтаны и водопровод отравлены стрихнином. Далее (вымарано и затушевано) пациент R говорил, что он провел детство в центральной российской губернии, но не ответил на вопросы-ловушки. Хотя, не исключаю, он двоечник, или мои сведения о климате, хозяйстве и населении этих губерний ложны. … (Вычеркнуто)Появился новый бред о черных блестящих змее-рыбо-ящерах, живущих под Юрской горой и повелевающих городом. (Клякса, похожая на разжиревшего угря)». Через неделю я уже освоился в больнице. Доктор Вольф Эрманн настолько заинтересовался моим уникальным помешательством, что стал приходить каждый день – расспрашивать про Россию. Сначала он выслушивал мои рассказы с недоверием, особенно когда сказал, сколько у меня пахотных земель, и какой доход ежегодно они проносят. – Этого не может быть – закричал нервный медик, – переведите хотя бы из десятин в ланы[6]! Если не врете, выходит, вы – крупный латифундист! Владеете площадями, примерно равными целой Галиции! И зачем приехали?– Вообще-то вы забываете, – отвечал я Эрманну, – что меня сюда направил дядя, и, если б российский консул Николаев не убежал, я сидел бы в бабушкином имении, пил бы чай со смородиновым вареньем, отчитывая служанку за то, что она плохо навощила паркет. А о существовании Лемберга мне напоминала бы только принесенная соседом панславистская газета за прошлую неделю. С удовольствием бы поставил на нее блюдце, чтобы варенье капнуло на фамилию графа Бобринского. Его б сюда заточить – интересно, побратается с кусачей Маженкой? Она ведь тоже славянка и тоже под угнетением…– Маженку я час назад развязал – сказал Эрманн. – Она теперь не угнетенная, бегает на радостях по коридору. Так проходили дни. Постепенно профессиональное любопытство взяло в нем верх. Доктор твердо решил окончательно со мною разобраться – симулянт я или действительно психопат, и объявил меня своим другом. Благодаря Эрманну я перешел в привилегированную категорию. Мне единственному дозволялось покидать палату без разрешения, лежать на густой траве больничного кладбища, прогуливаться среди деревьев, трепаться с сиделками, а иногда даже заменять их. В нарушение всех правил Эрманн, растаяв, начал приглашать вечерами посидеть в свой кабинет. Ни одному больному не выпадала такая честь. Мы наслаждались настоящим, не желудевым, кофе, курили дорогущие колониальные сигары, болтали по-немецки о Ницше, читали вслух французские стихи. Ему нравился Эмиль Верхарн. Эрманн часто повторял его строчки о городе-скелете, чьи кости раскиданы предместьями. Верхарн писал, разумеется, о Париже, но доктор не сомневался, что поэт имел в виду «Париж для бедных» – Лемберг. – Разве это не про него написано? – говорил он. – Послушайте:Он вызывает желания, блестки чары, Зарево медью кидая до самого неба. Газ мерцающий светит золотою купиною. Рельсы становятся дерзкой тропою, ведущейК лживому счастью в сопровожденье удачи и силы. Это Город-спрут – осьминог пламенеющий, Гордый скелет на распутье. И все дороги отсюдаВедут в бесконечность – к Городу. – Мне страшно тут. Иногда я ощущаю, что под землей переворачивается с бока на бок гигантское земноводное…– Это всего-навсего колебания почвы – улыбнулся я. – Тектоническая активность. Ведь рядом – Карпаты. Не бойтесь, землетрясений не было давно. Одно было плохо – кормёжка. Зима 1915/16 годов прошла голодно. Перестали давать ужин. Мизерная порция жиденькой водяной кашки размазывалась по детской тарелочке – большую посуду доктор Эрманн приказал убрать подальше. Сумасшедшие ловили и жарили черных белок, весело прыгающих в больничном парке. Умер попугай, которого я считал личной собственностью Карла 12-го, но он оказался ничейным. Птицу отправили сюда в наказание на распространение паники еще по распоряжению российского командования. Попугая хотели зарыть, но Карл 12-й отнял тушку и сварил суп. Если бы в окна психушки ненароком залетел феникс, он был бы немедленно изжарен. В начале нового, 1916 года, доктор Эрманн, напрасно ожидающий возвращения в свою клинику, посмел пожаловаться чиновникам на переполненность и нехватку провизии. Не дожидаясь ответа, психиатр сменил белый халат на замызганную кацавейку (раньше в ней рубили дрова у больничной кухни), схватил лопату, взрыхлил бывшую клумбу и посеял во влажную землю семена гороха, бобов, тыквы. Грачей от посадок отгонял своим видом человек-пугало, нацепивший на себя десяток консервных банок. После весенних заморозков Вольф Эрманн закопал несколько десятков картофельных клубней. Зато, когда зазеленели первые всходы и на теплых пригорках уже красовался гадючий лук (мышиный гиацинт), его рапорт наконец-то прочли и разозлились. Обещали наслать такую комиссию и разогнать всех симулянтов, которые мало что не желают сложить головы за цесаря, но еще смеют, негодяи, требовать себе усиленного питания!– Пусть приходит хоть триста комиссий – выругался Эрманн. – Дам больным немного кокаину из своих запасов, и они быстро всех развеселят. Комиссия – два полковника, три врача, писарь. Чокнутых и притворявшихся выстроили в коридоре. Читая выдержки из личных медицинских карт (в записях у него был немецкий порядок), доктор заметно волновался. Показав пальцем в мою сторону, психиатр сказал:– Это крайне опасная личность. Считает себя российским шпионом. Комиссия заулыбалась. – Раз он так жаждет попасть под военно-полевой суд – мы это ему обеспечим – произнес полковник. Если не докажем факта шпионажа, повесим за симуляцию. Идет война, церемониться нечего. Меня хотели забрать в тюрьму сразу же, но Эрманн сослался на необходимость дописать мое дело для суда и отсрочил изгнание. Полковник дал доктору день. – Если завтра в это же время он убежит – будете болтаться рядышком. Комиссия ушла, а я прислонился к стене и зарыдал. – Хватит – Эрманн хлопнул меня по плечу. – Придумаем. Я вам сейчас кое-что расскажу. Вдруг пригодиться…Он провел меня в кабинет, запер дверь и шепотом сказал:– Помните, вы жаловались, что нарвались в оперетке на антиквара Лозика, труп которого видели самолично? Это не галлюцинация. Он живой. – Ну и что? Какое это имеет значение, если меня завтра же казнят?– Огромнейшее. Это была не смерть, то есть, конечно, смерть, но инициация. Чтобы вступить в ал (химическое) братство, которое выше всех масонских лож, розенкрейцеровских орденов и прочих мистических объединений, нужно для начала умереть, а потом ожить. Алхимики докопались до эликсира бессмертия, поэтому избранные, выпив его, могут вырваться из загробного царства. И продолжать жить, будто они и не умирали вовсе. – Доктор, похоже, вы превратились в своего пациента! – заорал я. – Никакой это не бред, Мардарий – произнес зловеще Эрманн и изо рта его выскочил раздвоенный змеиный язык. Под белым халатом проступила молодая серебристая чешуя, ноги стали хвостом, глаза зажглись черным с желтым проблеском– Слушайте внимательно. Если вы убежите, мне несдобровать. Но если неожиданно умрете…. Сразу после я вас воскрешу. Только ничего не спрашивайте… И не бойтесь, когда гроб начнут заколачивать. Это неприятная процедура, но кто говорил, что все должно даваться легко?Доктор Эрманн, ставший то ли змеем, то ли прозрачным, как богемское стекло, мальком угря, повернулся ко мне спиной. Теперь я видел на ней расплывающееся желтое или бледное оранжевое пятно, выложенное чешуйками в форме неправильной многолучевой звезды. Свист – и змеиный язык, холодный и мокрый, обвил мою шею. Я задыхался, но не кричал, чувствуя, что меня парализует и ударяет током. Через несколько минут был уже мертвец. – Теперь тебя можно предъявить комиссии – констатировал доктор. – Разрыв сердца после сильного нервного потрясения. Или, может, ящур?На этом слове из-за запертых дверей вылезли древние чешуйчатые рептилии. Над моей головой склонялись морды огромных ящериц и одобрительно кивали. Потом я ничего толком не запомнил. Кажется, девицы-сиделки мыли меня в ванне, разворачивая и отворачивая руки и ноги, словно я был неживой куклой, вытирал, сушили, переодевал в гражданский костюм с букетиком незабудок в петлице. Принесли гроб. Краем глаза прочел на крышке – гроботорговец Бруснивер, высшее качество. Под фирменным клеймом даже разглядел примечание – сосна 216. – Сосновый гроб самый дешевый – застучали в мозгу слова этого хитрого предпринимателя. Первые часы мне казалось, будто все это объясняется просто: Эрманн, желая спасти помешанных от пересмотра диагнозов, исполнил свое обещание дать всем кокаину, но нечаянно напутал с дозой. Поэтому уже двое суток не могу выскочить из этого неестественного полусна, полубреда. Но я не помнил, давал ли мне Эрманн кокаин. Кажется, нет. В его аптечном шкафчике лежали самые простенькие лекарства – хина, бром, касторка, дезинфекционные растворы, может, немного, ртутной мази и совсем мало порошка из высушенных листьев дерева коки. Но потчевать ими разрешалось лишь в экстремальных случаях, а все рецепты и дозировки Эрманн должен был вписать в особый журнал. Пока валялся ни живой, ни мертвый, Кульпаркив пережил новое нашествие. Не все семена гороха, бобов и тыквы дали тонкие ростки – часть их склевали грачи. Но и выросшая ботва оказалась в одночасье съедена непонятными черными рыбами. Больничный огород остался с одиноко торчащими обглоданными ********. Рыбы появились внезапно, из высокой травы, накинулись на нежные листочки. Заметила их гревшаяся на солнце кусачая Маженка. Переполох с угрями, съевшими (или не съевшими) будущий урожай, заставили Эрманна забыть про мои «похороны». Вспомнив об этом, он приказал старичку-сторожу наточить могилу и сам подыскал удобное место для ямы. Церемонию назначили на четверг. Требовалось непременно присутствие священника и врача. Но со священником он промахнулся. Доктор Эрманн, как и многие образованные люди того времени, был агностик, к религии прохладный. Формально лютеранин, однако в кирхе на Замарстынове прихожане никогда не встречали доктора. Торопясь и не подумав, он позвал не православного, а греко-католического священника. Первым ко мне приблизился врач. Он взял мою руку, что-то пробормотал, пощупал пульс, и, не веря, что у пролежавшего три дня умершим человека может остаться столь розовый цвет лица, прижег для верности мне пятку железом. Ничего не почувствовал, но унюхал сладкий запах прожженно мяса. – Мертв – вынес он свой вердикт. – Жив – подумал про себя я. Греко-католический служитель пропел мне страшную отходную. Я тоже не знаток Унии, но догадался – что-то здесь нечисто. Слова не те. Священник ненастоящий. На пальце у него красовался серебряный перстень с адамовой головой – черепом, державшим в зубах колючую ветку розы. Покоился он на двух скрещенных костях. Этот узор двух костей и ****** розы – создавал три буквы: ХИР. Что они обозначали, не знаю. Наверное, перекрученную надпись латынью – Христос – иудейский царь. Лопата пронзила весеннюю землю. Комья слпшейся глины ударили по крышке гроба. Когда ее заколачивали, Эрманн лично вырвал молоток из рук сторожа. – Разве ж так заколачивают? – сердился он. – Тише надо. По моим глазам чья-то тонкая нежная ручка провела платочком с вышитым цветком шиповника. Она же поднесла к губам чашу. Холодное толстое стекло с отвратительным маслянистым напитком. Касторовое масло! Гадость это отменная. 12. Мои дальнейшие мытарстваЯ ожил, открыл глаза, но очутился почему-то не в гробу, не в доме умалишенных, а в большом помещении с высокими потолками стояло несколько рядов одинаковых узких коек. Кругом кашляли, стонали, хватались за животы и ругались. Дико воняло лизолом. Издалека доносились звонкие женские голоса. – Где Кульпакрив, доктор Эрманн, Карл 12-й, кусачая Маженка, человек-пугало?– Очнулся?! – прикрикнула на меня санитарка – бегом в уборную. У меня суден чистых нет. Сам встанешь? Ну и хорошо. Уборная, плотно заспанная снегом хлорной извести, воздух, увы, не очищала. Заглянув в дыру, я едва не зашатался. Казалось, ее вонючее жерло уходило в глубины преисподней и сообщалось напрямую с реликтовым ртутным озером, где спали приснившиеся мне древние ящеры. Санитарка ничего не слышала, или врала, что не слышала, но солдат, лежавший на соседней койке, рассказал – меня привезли сюда в тифозном бреду, с высокой, как у грача, температурой, и временно разместили в этом заразном бараке, приписанному к ближайшему госпиталю. Чтобы меня и еще троих заразных психов туда взяли, доктор Эрманн дал из личных средств небольшую взятку, а еще угостил врача и санитарок шнапсом. – По три бутылки на рыло – добавил выздоравливающий холерный с другой койки. – Я бы тоже глотнул, да меня в этот день рвало безбожно. Заразный барак стоял неподалеку от венерического. Там жилось веселее – между перевязками заразившиеся играли в карты, распевали неприличные песенки и плевались в прохожих, высунувшись из окон. Почему-то считалось, что холерных, тифозных и дизентерийных кормить не надо. Нам приносили только один раз в день кружку морковного отвара, маленький кусочек серого хлеба. Утром, в обед и вечером давали гольный кипяток. Солдаты приходили, поправившись, за жалованием, покупали себе еду и табак в лавках. Мне же, переведенному из смирительного дома, ничего не полагалось. Я был там чуть ли не единственный штатский. Моих «коллег» запихнули к другим больным, и я их ни разу не видел. Наверняка, они умерли или удрали. Пробудь там еще недельку, я околел бы от истощения и холерных вибрионов, если б не счастливый случай. Стоял, наверное, конец марта 1916. В заразный барак вошел врач и объявил – сейчас к выздоравливающим больным зайдут попечительницы. Мы не поверили – обычно филантропки предпочитал спасать души сифилитиков. Сейчас, подумал, влетят две богомольные селедки из общества милосердных капуцинок и начнут дарить карманные молитвенники. Еще и спросят, где я воевал, а я скажу – нигде, я из психиатрической лечебницы, и все засмеются. Но вместо двух тощих селедок влетели две миловидные девушки в серых косынках и черно-белых сорочьих одеждах. Лица я их где-то видел. Вспомнил – они с женских курсов, подружки студентов. Изучают акушерство. Что ж, холера – не их профиль, осматривать и резать не будут, гной не выпустят, мазью не намажут, порошков не пропишут. А то мне показалось по их большим корзинам, завязанным старыми выцветшими платками, что девушки принесли шприцы и лекарства. Курсистки не только никого не порезали, но обошлись без проповедей смирения и миссионерских брошюр. Они безмолвно, словно им позавчера отсекли языки, распаковали свои ивовые корзины и вытащили теплых ржаных жаворонков с острыми загорелыми клювиками. У каждого жаворонка в ямки глаз были вдавлены две черных блестящих изюминки. Мне досталась крупная птичка с пустыми глазницами и куцым хвостом. Откусив ей голову, я увидел, что две изюминки не пропали – чья-то рука с силой вдавила их внутрь круглой головки. Разделив жаворонков, девушки спросили, не т ли у нас к ним просьб. Я написал огрызком свинцового карандаша маленькую записочку и подал курсистке. – Отнесите, пожалуйста, ее тем, кто меня знает. Пропадаю. По этой записке меня отыскала пани Гипенрейтер, в доходном доме которой обитал раньше. Она пришла не одна, а со своим морганатическим супругом, персом, принесла поесть, уговорила не возвращаться в Кульпаркив. – Но куда я денусь? Война все идет! Окна вашего доходного дома наглухо заколочены – возражал я. – О вас еще один человек побеспокоится – убедил меня пришедший с ней коммерсант Фархад. – Правда, Сулеймия?– Истинный крест – сказала пани Соломия. – Вас, паныч, журналист разыскивает. Тадеуш Крезицки его имя. У него срочное дело намечается. … В день выписки за мной из Кульпаркива никто не явился. – Доктор Эрманн мог бы кого-нибудь прислать – говорил я, поглядывая на дорогу, не едет ли лохматая, низенькая, слепнущая больничная лошадка, не стукается ли ободьями ее повозка, застеленная рогожей. Подождав еще немного, накинул на плечи старую холщовую сумку с бритвой, книгами и порошком хины, помахал на прощание солдатам и вышел в город. Он за почти год изменился. Война закрыла любимые мои кофейни и магазины. Я страсть как хотел вафель, мороженого, трубочек с кремом. Но ничего этого не продавалось. – Разве это Лемберг? – сказал мне Ташко вместо «здравствуй». – Это смесь монастыря и военной части. Кто эвакуировался, то пропал, кто ушел в стрельцы и ни слуху ни духу от них. В плену, наверное. Ты газеты читал?– Газет в психушку не приносят – ответил я. Новости оказались удивительные. Старушка Австро-Венгрия стремительно проигрывала войну даже в тех случаях, когда казалось, что она ее выигрывает. Полностью сдавались чешские полки. Солдаты, силком набранные из славянских народов, не желали умирать за немцев и братались с россиянами. Даже менялись шинелями – австрийские оказались тоньше и не согревали на холодных горных перевалах. Голодная, разутая, раздетая армия отказывалась воевать. Все разваливалось, и ни одна караимская гадалка не могла с уверенностью предсказать, чей флаг будет мокнуть на Ратуше в следующем году. И в это ненормальное время, когда не знаешь, останешься ты в живых или умрешь, журналист возобновленного «Курьера Львовского» Ташко вдруг учредил розыскное агентство. – Будем работать вместе, как Холмский и Уотсон – предложил он мне. – А кто такие Холмский и Уотсон? – спросил я. – Случайно не Холмс и Ватсон, придуманные Конан-Дойлем?– Они самые. Только я английский не понимаю, читал в украинском переводе, сильно адаптированном. Нет, кто тут вышел из сумасшедшего дома, я или Ташко? Вздумал в войну открывать агентство детективных услуг! Это глупая затея. Разоримся!Но потом пришлось стать его компаньоном. Мои счета оказались заблокированы. Юридическая практика застопорилась. Втянувшись от безвыходности, временно, вскоре увидел, что нам удалось воссоединить разрозненные семьи, найти родственников, вывезенных вглубь России. Картотека адресов и невостребованных писем распухала. К нам часто приходили с благодарностями, предлагали вместо денег живую свинью – валюту военного времени. Однако не было никакого счастья. Я растерялся и потерялся. Укус змеи и дом сумасшедших переделал меня настолько, что от неудачника Мардария не осталось ни косточки, ни чешуйки. Все, кого любил, к кому был хоть немного привязан, умирали. Мне не хватало теплых и живых. Кругом вертелись холодные, мертвые. Прямо чувствовал их лягушачью кожу, скользкую и равнодушную. Полусонная «покойница», Ада Кинь-Каменецкая, казалась мне единственно живой в этом загробном царстве. Но не стало и ее. Ада отравилась головками фосфорных спичек, разведенных не то в керосине, не то в теплом коровьем молоке. А умерла ли Ада или нет, точно не знаю. В моем сердце она еще жила. Другая новость тоже оказалась печальной. Майор-аудитор Клементий Бодай-Холера казнен самосудом за измену Австро-Венгрии и сотрудничество с российской разведкой. Я не видел его смерти. Все произошло на прифронтовой полое. Озверевшая толпа связала нескольких человек, военных и гражданских, назвала их предателями и учинила расправу. Выбрав одиноко стоящий в поле старый вяз – ветхое, иссыхающее дерево с пустым стволом, разделенным перегородками на отдельные камеры-дупла (там жили сычи), народ закинул на его сук толстые конопляные веревки и радостно, не задумываясь, повесили «шпигунов». Тело Бодай-Холеры провисело долго, его глодали окрестные собаки и клевали вороны. Чужую родню «Холмский и Уотсон» находило исправно. Но заменять собою адресный стол быстро надоело. Мы стали детективами поневоле. И виноват в этом, разумеется, Ташко. Он рвался к сенсациям, я же хотел одного – дотерпеть как-нибудь до подписания мира, а там уж сволочное консульство обязано вернуть мой настоящий паспорт. … Уже поворачивая, на углу улиц меня окликнул чей-то знакомый голос. Я обернулся. Это был доктор Вольф Эрманн из психиатрической больницы. – Голубчик, спросил он, схватив за рукав, – почему вы не вернулись? Надо же продолжить курс!– Хотел, но лошадь за мной так и не прислали. – Я сам виноват в том, что вы не вернулись – признался Эрманн. – В тот день наша бедная лошадка пала. Шла, шла, внезапно остановилась – и брык копытами кверху. Другого транспорта в больнице нет. Добрались бы пешком. От заразного барака до Кульпаркива не столь уж далеко. – Но вы же меня на время умертвили, обернувшись змеем, задушив, положили в гроб, заколотили и стали отпевать по униатскому обряду! Это возмутительно!Эрманн рассмеялся. – Никто не умирал. Это была тифозная галлюцинация. Не верите, могу принести медицинский справочник. Там написано: бред тифозных больных может сопровождаться не только эффектными видениями, превосходящими реальность, но и звуками, запахами, осязательными ощущениями. Гладкое кажется пупырчатым, меняются цвета окружающих предметов, восприятие речи искажается до неузнаваемости. – А священник? Я точно видел его, с перстнем, в черных одеждах!– Священник, скажу честно, появлялся – сиделки пригласили его к одной больной женщине. Он потом обошел все палаты, кропил и молился на искаженном праславянском «язычии». Этот древний богослужебный язык, естественно, вы приняли за тарабарщину и перепугались. – Вот почему пахло чем-то церковным! Не то ладаном, не то застывшим костяным клеем – вскрикнул я. – Но признайтесь – вы давали мне наркотик?– Нет, сказал психиатр, – кроме камфары, чтобы сбить жар, ничего не колол. Просто вы от природы наделены сильным воображением и сами способны создавать иллюзорные миры. Наверное, часто видите цветные сны, а происходящее в них похоже на реальность?– Да, сознался я, бывает, – и не обязательно во сне. Люблю фантазировать. – Что тогда с вас взять? Сами придумали, сами и мучайтесь. А я уезжаю домой. Вместо меня будет местный доктор, уж он-то шороху наведет!– Тогда я не вернусь. Новая метла по-новому метет, боюсь, мне достается на орехи. И поверьте – я действительно россиянин, очень хочу после войны вернуться в Петербург. – Ну-ну, иронически покачал головой Эрманн, – если перемирие заключат через год, то будьте добры, пришлите мне открытку осенью 1917-го!– Отчего ж не послать? Пошлю в 20-х числах октября – пообещал я. Надеюсь, за отказ шпионить не запрут в Алексеевский равелин…Вечно меня тянет на неуместные шутки, которые потом оборачиваются катастрофами. Дошутился я с летом в Сараево, погорел и на открытке из Санкт-Петербурга. Не было уже этого города. 13. Зубы сатаныВлетает ко мне Ташко, мокрый, как зверь и кричит:– Горячая новость! Убит старый монах-библиотекарь. Тело обнаружили в одной из запертых комнат резиденции униатских митрополитов. Он, кажется, студит. – Жаль, конечно, старика, – вздохнул я, – но это дело церковное. Надеюсь, мы не собираемся его расследовать?– В церкви тоже читают криминальную хронику «Курьера Львовского». И меня лично две высокие персоны, близкие к опальному митрополиту, попросили этим заняться – объяснил Ташко. – Сказали, им нужна помощь сторонних, светских лиц. – Значит, своим братьям во Христе они не очень доверяют – резюмировал я. – Да, а как же твоя иерофобия? Боишься духовных особ? Надеюсь, она прошла?– Потому и взялся – вздохнул приятель. – Не могу им отказать. Боюсь. Страх Ташко перед священниками, монахами, даже мальчиками, подносящими в костёле чашу, частенько становился поводом для подтруниваний и насмешек. Но сейчас я даже не улыбнулся. Наше детективное агентство вряд ли сумеет распутать клубок неведомых религиозных и политических интриг. Зачем Ташко согласился? Какой-то он стал не похожий на себя, подозрительно увлечен тайнами Юрского двора…Напротив Юрского собора, на той самой Святоюрской горе, самый красивый вид с которой закрыт ажурными воротами и зарос кустарником, стоит резиденция греко-католических митрополитов. Сейчас в ней никто не живет – митрополита, графа Андрея Шептицкого, любимого галичанами, выслали в Россию. Где его теперь держат – в Курске, в Новгороде или в Суздале, точно не мог сказать даже верный служка. Поговаривали, будто графа заточили в каменный мешок Суздальского женского монастыря, пищу и питье подносят в черепе, разводят злобных крыс, которые ночами грызут его облачения. Верные поклонники рассказывали об этом со слезами, и, конечно, тайно готовили побег своему пастырю. Убитый монах был не просто хранителем богатой библиотеки, но считался одним из ближайших доверенных лиц графа. Происходя из знатного, но обедневшего рода, он познакомился с будущим митрополитом еще на военной службе. Затем они встретившись снова уже после пострижения, причем новое имя – Иероним – совпадало с прежним, светским (что бывает довольно редко). Вероятно, именно ему пришла мысль вывезти митрополита в Галицию через всю Сибирь, океан, Америку и Европу. Меня насторожило: сразу же все сошлись на одной-единственной версии –убийство при попытке ограбления. Это логично лишь на первый взгляд: Святоюрская гора – хранилище ценных артефактов и старинных книг. Библиотека Шептицкого оценивалась дорого, а на уникальные экземпляры существовал негласный «заказ» антикваров. Воров, кем бы они ни были, не остановили бы ни железные цепи с замками, которыми приковывались к полкам наиболее ценные экземпляры, ни сила угрожающих похитителям проклятий, ни уж тем более безоружный старичок– монах. Рано или поздно, но чья-нибудь дерзновенная рука покусилась бы на коллекцию. Ее ни от кого не утаивали и, как видим, почти не охраняли. Священники из бедных приходов, где не наберется и двух десятков книг, немели, впервые увидев столько старинных изданий, рукописей и артефактов. Приезжая домой, они разносили свои восторженные отклики по всей Галиции, не думая, что слушают их не только провинциальные библиофилы, но и воры-книжники. Да, водились такие узкие «специалисты», способные ограбить не то что Святоюрскую гору – для них и закрома Ватикана опустошить не проблема…По-видимому, хлипкий монах был задушен, когда, охраняя вверенное ему добро, настиг святотатцев и бросился на них. Завязалась короткая, но яростная борьба – были опрокинуты скамейки, задета, едва не сорвана, портьера. Но один худой против несколькиз верзил устоять не мог. …Бедягу подмяли, заткнули рот, чтобы не мог позвать на помощь. Хранитель пытался вырваться, кусался. Тогда грабители сорвали с монашеского пояса связку ключей, затянули этот пояс удавкой вокруг шеи, а потом еще придавили бронзовым канделябром. Узкий пояс, на котором висели ключи, был весьма искусный, крепкий: на черном фоне красные узоры. Хвостики. Лапки, головки невиданных насекомых или рептилий, а может быть, древних тотемных животных, вытканных карпатским мастером. И все же я к этой версии особого доверия не испытывал. Она мне интуитивно не нравилась. Почему? Уж больно все просто. Неправдоподобно просто. В ту же ночь – точнее, накануне вечером, бесследно пропала Янина (Яна), крестница митрополита, послушница. Из слов монахов, оберегавших резиденцию, я решил, будто Яна – немолодая дама, готовящаяся к постригу из-за невнятных мистических исканий. Мне она рисовалась вся в черном, мрачная, с чётками из арбузных семечек. И только неделю спустя ее тело нашли рано утром, в предместье Скнилов, поперек дороги, со следами удавки на шее. Мертвая Яна оказалась молоденькой селянкой, выпускницей народной школы. У послушницы была отрублена длинная черная коса – ее девушка отращивала с детства. Нечто похожее, но без смертельного исхода, случилось два года тому назад с Адой Кинь-Каменецкой. Ее ведь тоже подобрали полуживой без косы и в одном сером чулке. Когда Яна была живая, ее глаза блестели, словно ртуть. А теперь ее нет. – Скнилов – дурное место – слышал я от пани Гипенрейтер.
В жизни каждого человека происходили необъяснимые, страшные, жуткие события или мистические истории. Расскажите нашим читателям свои истории!
Поделиться своей историей
Комментарии:
Оставить комментарий:
#45527
Я видел прекрасный сон, пока не проснулся от звуков, будто кто-то стучит молотком. После я слышал только, как комья земли падают на крышку гроба, заглушая мои крики.